|
|
|
Мексиканский
для
начинающих
Издательство "Астрель", АСТ - 2008 год
Тираж три тысячи.
Редактор Лариса Захарова
В книгу входят три повести -
"Гнездо времени", "Прыжок назад"
и "Серебряный треугольник".
Две из них написаны в Мексике.
А начало было положено в 1996 году, когда
первый секретарь российского посольства
Георгий Вачнадзе предложил
мне написать что-нибудь для издаваемого им
русскоязычного альманаха "Деловая Мексика".
Уже несколько ошалевший от ежедневной живописи,
я довольно-таки быстро сочинил "Гнездо времени",
где русская диаспора обнаружила немало
узнаваемых персонажей, хотя никого конкретно
я не имел в виду.
Для той же "Деловой Мексики" писался и
"Серебряный треугольник", который, правда,
не был там опубликован из-за чрезмерной, думаю,
разнузданности текста.
Ну, а "Прыжок назад" возник уже в Москве из
дневниковых записей, сделанных на острове Косумель...
Прыжок назад
Повесть острова Чаак
Между пальмой и морем
-В моей голове сто сорок песен, - сказал дон Томас Фернандо Диас. – Это те, что со словами. Без слов в моей голове восемьсот песен. Беседа со мной, что отдых на пляже.
Похожий на сушёного морского конька он сидел под пальмой-подростком на белом песке, плавно уходящим в прозрачно-бирюзовую воду.
Близилось время заката. Песок стал бархатным, а море обмирало, поджидая красное солнце. Между ними оставалось не более получаса.
Дон Томас помалкивал весь день, а на закате говорил, глядя на солнце, море, облака, если были, катера и яхты, проходившие мимо и подходившие к небольшому причалу в бухте Калета – принять или выгрузить водолазов.
Обыкновенно дон Томас обращался к горизонту, за которым, как полагал, остались его годы…
Дон Томас Фернандо Диас прожил на острове Чаак девяносто восемь лет, и все они утекли за горизонт, на северо-запад, примерно туда, где солнце погружается в море, откуда в сезон дождей выпирают тугие человекоподобные тучи.
-Это было тогда, когда моя любимая учительница обнаружила, что я рождён, чтобы петь, - начал дон Томас, подгребая к себе обеими руками ту память, которая оказалась сегодня неподалёку. – Не помню имя того мальчика, Его папу, кого он имел в качестве отца, звали дон Транкилино. Он был начальником почты. На острове появился с тремя чемоданами, и от лица его пахло трагизмом. Все наши подумали, что начальник почты одинок.
Но вскоре под присмотром капитана Канту приплыл на шхуне сын дона Транкилино. В пути он упал за борт. Не знаю, по какой причине. Бывают, что люди падают за борт. Вот и сын дона Транкилино поступил также. Лучше сказать, он упал вторым. Первым был матрос, которого тут же искусали и погубили акулы.
Капитан Канту приказал второму матросу достать мальчика. Но второй матрос наотрез отказался. «Уже есть один мёртвый, - сказал второй матрос. – И скоро будет двое. И я не буду делать то, что вы говорите! Это то, что вы мне приказываете, чтобы я прыгнул в море. Это совершенно невозможно! Здесь всё в волнах и заражено акулами, которые съедят не только мальчика, но и меня».
Так второй матрос отказался исполнять приказ. Капитан Канту, ощутив большое бесчестие, снял штаны и рубаху. И вот что сделал – сбросил рубашку и штаны и схватил кусок верёвки. И говорит: «Ты мне не подчиняешься бросаться за борт, но вот в чём ты мне подчинишься – это манёвр, который я прикажу тебе выполнить».
А на шхуне стояло два мотора немецкой национальности, знаменитые «Вольверин». И капитан приказал, какой манёвр делать.
Мальчик тем временем, кажется, начинал понемногу обучаться плавать. Иначе бы он уже утонул, поскольку манёвр был не скор. Лучше сказать, шхуна разворачивалась очень медленно, и мальчик бы должен был утонуть, но упрямо цеплялся за волны.
Капитан прыгнул в море. Капитан Канту. Доплыл до мальчика, обвязал верёвкой и тогда поднял на палубу. Ни капитана, ни мальчика не съела акула. Они, думаю, насытились первым матросом.
Но какова безрассудная смелость капитана Канту! На первой полосе Юкатанской газеты появился портрет капитана. Его наградили дипломом и золотой медалью, которую он прибил к носу своей шхуны. Капитан Канту совершил много славных дел. Но сегодня я говорю о мальчике, сыне начальника почты дона Транкилино. Некоторое время он ходил вместе с нами в школу. Думаю, что в пятый класс. Мы прозвали его Мистериосо, потому что была тайна в его жизни. Хотя в то время она ещё не проявилась, как следует, мы глядели на него и чуяли таинственность. Мистериосо рассказывал, что акулы заглядывали прямо ему в глаза. Посмотрят и отплывают.
В те годы мой отец посвятил себя пиратству. Можно так сказать. Он не понимал ни слова на языке индейцев майя. Но всегда искал переводчика, какого-нибудь индейца, знавшего испанский. И этот переводчик сопровождал его в путешествиях до Чумпона, по каналу Чунасче, где шли на вёсельной лодке, чтобы высадиться на берегу одной из двух лагун. И оттуда по тропе в гору. Я знал эту дорогу. Мой папа взял меня в одно из своих путешествий. «Познакомишься с Чумпоном, - говорил он. – Чтобы знал, кто там командует». Тогда это был главный город индейцев на Юкатане. Назывался Чумпон.
Помню, я плакал перед моим отцом, чтобы он послал меня в Мериду продолжить учение. Отец приподнял мою голову и сказал, что учение для меня закончено. «Шести классов, - сказал он. – Тебе предостаточно. Мне от тебя большой учёности не надо. Ты умеешь читать и считать. Ты будешь хозяином всего, что я тебе оставлю».
Мой папа хотел стать большим другом индейцев. И он торговал с главным индейским хозяином – касике. Возил оружие и менял на чикле, древесную смолу для жевания. А чикле отправлял американцам. Они полюбили жевать это чикле с утра до вечера. Сорок человек индейцев с грузом чикле шли два дня, добираясь до лагуны Чунасче, где нагружали лодки.
А я вёл счета. Индейцы совершенно не понимали простых вещей: я тебе должен, ты мне должен. «Сначала ты мне заплати, - говорил их касике. – Потом будешь иметь чикле». Индейцы не были дружелюбны. Лучше сказать, они только терпели моего отца, потому что он торговал с ними. Индейцам нравилось огнестрельное оружие.
Однажды начальник почты дон Транкилино со своим сыном и одним приятелем отправился к побережью Юкатана на маленькой барке. Поплыли порыбачить, собрать дровишек или ещё что-то, не знаю.
Именно в тех местах юкатанской сельвы бродили индейцы и выходили также на берег порыбачить. Если встречали белых людей, то просто убивали. Неизвестно, зачем и почему. Вот и обнаружили дона Транкилино, начальника нашей почты, и прямо начали стрелять и убили вместе с его товарищем, Но мальчику Мистериосо простили жизнь, потому что у него с собой была одна книга.
Он имел в то время, наверное, одиннадцать лет, ходил в школу, и эта книга была с рисунками лошадей, кур, собак, кошек и других животных, а также с рассказами. Мальчик, лучше сказать, уже умел читать и писать. Ну, ему уже было одиннадцать, а в школу он пошёл с семи-восьми.
Индейцы были удивлены и поражены. Они увидели эти рисунки, которых раньше никогда не видели. И простили жизнь мальчику Мистериосо. Из-за книги.
Тот, кто командовал индейским войском, один старшина, сказал: «Не будем его убивать, отведём с нами в селение Чумпон». И отвели этого мальчика Мистериосо.
Когда я думаю, что он был свидетелем, как застрелили пулями его отца – это ужасно думать об этом.
Но пока отвели мальчика в Чумпон, научили языку индейцев, а вскоре женили на девушке-метиске. Так у Мистериосо появилось новое индейское имя, новая индейская семья. И он читал вслух хозяину-касике книгу с рисунками животных. Что творилось тогда в душе мальчика Мистериосо, я не могу сказать, не знаю.
Через несколько лет, когда мы приезжали с отцом за чикле, я видел Мистериосо в Чумпоне. Он помогал нам беседовать с касике, но вёл себя как настоящий индеец. К тому же у него уже было четверо детей.
Тогда мне казалось, что Мистериосо должно быть очень несчастлив. Он посмотрел мне прямо в глаза, и я вспомнил, как он переглядывался с акулами. Лучше сказать, думаю я сейчас, индейцы не убили его не только из-за книги с картинками. Наверное, заглянули в глаза. В них было много таинственности.
Он умер на нашем острове Чаак. На могильном камне написано, когда родился, сколько жил в Чумпоне. И ещё: «Здесь покоится тело, которое в жизни было доном Мистериосо».
-Его жизни можно позавидовать, - вздохнул дон Томас.
Солнце уже совершенно растворилось в море, стемнело, как всегда стремительно, Горизонт исчез. А дон Томас Фернандо Диас не привык рассказывать пустоте.
В ночи он пел. Ста сорока песен со словами хватало до рассвета. А на день оставались песни без слов.
Газированная вода
В сезон дождей трудно ездить на велосипеде. Ветер сбивает и ливень таков, что захлёбываешься. Надёжней вынырнуть под крышей ресторанчика «Ла Чамба».
На острове Чаак все наши надевали жёлтые дождевики с капюшонами. Прошлогодние были умеренного цвета тыквы-калабасы, а новые – чистый лимон.
«Лимонсито,- размышлял дон Томас Фернандо Диас. – Остров калабас и лимонсито. Сеньора Хозефина купила своей голой собачке дождевик, так полицейские задержали, приняв за пьяного подростка».
Дон Томас посиживал за стойкой в «Ла Чамбе». Это было хитрое для ресторана название. В Колумбии и Венесуэле оно означало канаву или ров. В Эквадоре – пруд. А в Гватемале и на острове Чаак – работу, дело. Все наши так и говорили – пойдём «чамбеар», поработаем. Конечно, это дело нередко завершалось канавой. Большие окна ресторана запотели. Казалось, что ты в пруду. Перед доном Томасом стояла узенькая, как стилет, рюмка выдержанной текилы и блюдце с лимоном и солью. Он выпивал только в сезон дождей, обходясь остальное время лимонадом.
«Не то было раньше, - думал дон Томас Фернандо Диас. – Помню время, когда дожди выпадали газированные. Лучше сказать, похожие на газировку. Не знаю, с чем это было связано. Все наши подставляли вёдра и бочки, набирали воду с шипучими пузырьками. Они, правда, быстро улетучивались, но мы успевали напиться газировки. От неё голова прояснялась.
Ну, конечно, она была без сиропа. Хотя, если хорошо вспомнить, то и от нашей дождевой газировки попахивало – в зависимости, откуда ветер. То, бывало, лангостами, то кокосами, то цветами хаккаранды.
В худшем случае навозом с асьенды дона Гало.
Остров цвёл и благоухал после этих ливней. Огромные черепахи откладывали на пляжах тысячи яиц, ласточки достигали размеров фламинго, а креветки без злого умысла переворачивали баркасы.
В центре города построили великую башню с часами.
Говорят, в ясные дни сам Фидель Кастро на Кубе сверял своё время с нашим. Теперь-то башня как-то приземлилась, осела что ли, не знаю.
Наш падре Себастьян из церкви Архангела Мигеля много месяцев провёл на черепичной кровле, держась за крест, а потом объявил добрым прихожанам, что остров осеняет Дух Святой, которому удобно сходить на землю вместе с дождём.
Это было интересно и радостно так думать!
Все наши мокли с утра до вечера. А кто был занят в конторе, выходил помокнуть ночью. О, какое было время! С июля по октябрь никто не просыхал.
После ливней в небе появлялось множество аркоирисов – радуг. Я ещё не умел считать хорошо – останавливался на десяти, но их было куда больше.
Аркоирисы упирались одним концом в наш остров и перекидывались за море, в разные страны. Иные доставали до Соединённых Штатов, Франции и до Инглатеры. Так я сейчас думаю. Но никто из наших не уезжал с острова, осенённого Святым Духом. Кому бы это в голову пришло?!
Лучше сказать, некоторые уезжали, но вскоре возвращались. Так дон Доминго Гарсиа уехал на Юкатан в белый город Мерида. Наверное, он там учился. Потому что вернулся очень, необыкновенно учёным. И сразу начал строить фабрику.
Вообще-то никто не знал, что задумал построить дон Доминго. Он был скрытный человек, этот дон Доминго Гарсиа. А став учёным, совсем замкнулся.
На барках с Юкатана подвозили железное оборудование – чёрное, тяжёлое, механическое. Было трудно разобраться – что к чему.
Ходили слухи, как я припоминаю, о железной дороге из конца в конец острова – на все семьдесят километров. Наши ребята уже бегали, гудели и пыхтели, как паровозы. Было много споров, какой величины настоящий паровоз, поместится ли на острове, не затопит ли. Лучше сказать, многие опасались.
Но не падре Себастьян. Он говорил, что Мигель-архангел не попустит дурного на наши головы, окроплённые Духом Святым. Падре Себастьян выведал на исповеди у дона Доминго назначение строительства. Так мы впервые узнали о фабрике по производству сладкой газировки.
Все наши обрадовались и стали помогать дону Доминго строить первую фабрику на острове. Дон Доминго Гарсиа дал ей приятное для слуха имя «Услада». Он был очень умный – так я сейчас думаю. Он вывез рецепт сладкой газировки из города Мерида и строил фабрику прямо рядом со своим домом.
Некоторые спрашивали: зачем всё это, дон Доминго? У нас газировка с неба со Святым Духом впридачу. Не хочешь ли ты сделать обман и подлог, заменив вышнее простой сладостью?
Сезон дождей три месяца в году, отвечал дон Доминго, а остальное время мы тоскуем.
Когда фабрику закончили, целый месяц, так я сейчас думаю, раздавали газировку даром – лимонад, клубничную, банановую, манговую и других вкусов, всё не припомню.
Фабрика дона Доминго была автоматическая. Бутылки ехали рядами на чёрной ленте, наполнялись и закрывались пробками, без помощи рук. В этом была какая-то магия. Казалось, Дух Святой орудует на фабрике и поселяется в бутылках.
Я полюбил сладкую газировку на всю жизнь. Да и все наши пили её с утра до вечера, в любой сезон.
Так дон Доминго Гарсиа прославился на острове Чаак. Его фабрику «Услада» называли освежительной. Это был человек большой сообразительности и ума. Дела у него шли так хорошо, что он открыл три аптеки, причём одна работала круглые сутки. И в ней продавались дождевики с капюшонами. Дон Доминго заказывал их с Канарских островов – европейский товар высокого качества и ярко-жёлтого цвета.
Наши люди перестали мокнуть под дождём. С июля по октябрь остров Чаак желтел и шуршал – то громче, то нежнее, в зависимости от материала дождевиков. Ткань разная, но всегда жёлтая, не могу сказать почему, не знаю.
Я и не заметил, когда кончились газированные ливни. Может быть, где-то в сельве, на окраинах, где ползают питоны и живут мапаче-носухи, выпадают до сих пор. Но в центре острова уже давно дожди без пузырьков. И больше трёх аркоирисов разом не насчитать, хотя я теперь хорошо знаю арифметику.
А люди уезжают с нашего острова, чтобы не возвращаться. Как трое внуков и двое правнуков дона Доминго Гарсиа. Будто бы мало у нас места!?
Лучше сказать, мне горько, что нет уже газированных дождей. Я-то их помню. Но что-то изменилось. Падре Себастьян давно на небе и в земле. Он бы объяснил – что к чему и где отыскать Святого Духа. А я не знаю».
Дон Томас Фернандо Диас допил текилу и куснул лимон. Накинул дождевик, ветхий, полупрозрачный, в котором напоминал он мошку, увязшую в янтарной смоле.
Уличное течение понесло легко – и на педали жать не надо. Лишь плавное движение руля, и дон Томас в кантине «Амиго Марио», где за игрой в кости старики дымят сигарами. Или за сигарой играют в кости.
Деревянный, крепчайших пород, стаканчик-чуррукко трескал по стойке бара, как гром, с раскатами и близкой молнией, что всё же никак не пробивала густые душные облака.
Друг Марио сердечно налил текилы.
Все тут помнят газированные ливни. И ласточек величиной с фламинго. И самую высокую башню с часами. И как на остров Чаак нисходил Дух Святой.
Все помнят, но забыли.
Три кобылы
Каждое утро над островом Чаак поднимают наш флаг – красно-бело-зелёный. В это время дон Томас Фернандо Диас пьёт кофе в прибрежной кондитерской и радуется флагу, огромному, как маисовое поле дона Гало.
По сторонам флага на пирсе сидят два красавца – бронзовые орлы, напоминающие издали борзых. Дон Томас до того гордится флагом и орлами – бандера и агилас! – что кофе возбуждает сверх меры.
-Однажды на острове сдохли три кобылы разом! – говорит дон Томас во внеурочный час, когда на очереди песни без слов.- Это было такое событие! Все наши перепугались и создали специальный комитет по расследованию. Лучше сказать, комиссию во главе с губернатором доном Хоакином. Прибыл ветеринар-криминалист из столицы нашего штата города Четумаль. Предполагали халатный сброс сточных вод, появление ядовитых змей или умышленное отравление – вообще бесчеловечное обращение со скотиной.
Свидетелей опрашивали в прямом эфире на радиостанции «Эль тибурон амабле», то есть «Любезная акула». Как всегда – кто-то чего-то утаивал, и следствие забуксовало. Тогда дон Хоакин вызвал федеральную полицию. Ввели комендантский час, а спиртное продавали только туристам в отелях.
Наших вообще расколоть не просто, разве что если сильно стукнуть. В таком случае выкладывают больше, чем знают. Но что знают точно – всё равно не расскажут.
Однако выяснилось, что трёх покойных кобыл оставил на острове Чаак испанский конкистадор Эрнан Кортес, в начале шестнадцатого века – то ли позабыл, то ли бросил как непригодных кляч.
Дон Гало получил их в наследство. В архиве муниципалитета отыскали копию завещания, которая раскрыла историческую правду.
В 1735 году прапрадед дона Гало приплыл на остров с целью разведения маиса. Может, он думал, что остров необитаем и хотел завладеть им целиком и полностью. Наверное, его неприятно поразило, так мне сейчас кажется, что на острове было полно индейцев, которые усердно строили какие-то пирамиды.
Впрочем, индейцы хорошо встретили прапрадеда дона Гало. Предложили жениться и принять участие в строительстве. Они объяснили назначение пирамид. Их заложили в честь новых богов сельвы – крупнее кабана, быстрее ягуара, сильнее крокодила. Лучше сказать, индейцы имели в виду трёх кобыл Эрнана Кортеса.
Прапрадед дона Гало, конечно, не хотел молиться кобылам. Просто выследил их и запряг вспахивать землю под маис. И дела у него пошли очень хорошо в отношении урожаев, как видно из старинных документов. Он успел собрать два невиданных урожая, пока индейцы не опомнились и не убили его, чтобы освободить кобыл от работы и закончить свои пирамиды.
Примерно в то время началась Война Пирожных. Французский флот напал на Веракруз. Эти французы придумали хитрую штуку, обвинив наше правительство в долгах одному пирожнику, выходцу из Нормандии. И вот обстреляли пушками Веракруз. В битве наш генерал Анна потерял одну ногу. Лучше сказать, левую ногу. Её отрезали после попадания ядра. Тогда наши корабли погнались за французскими и оказались у острова Чаак – не знаю, как и почему – у северной оконечности, где и бросили якорь.
Матросы сошли на остров. Они были очень горячо раздосадованы, что упустили французов. И жалели генерала Санта Анну. Когда матросы узнали, чем тут занимаются индейцы, гнев их нашёл выход. Они перебили индейцев, разрушили пирамиды, на месте которых сложили храм Архангела Мигеля, где служил долго падре Себастьян. А кобыл вернули потомкам прапрадеда дона Гало, велев немедленно запрячь для вспашки маисовых полей.
Всё же кое-кому из индейцев удалось спастись и переправиться на Юкатан. Они-то и начали смуту среди соплеменников, так я сейчас думаю. Лучше сказать, сообщили, как белые люди обошлись с их богами и пирамидами. Так в середине девятнадцатого века в селении Тепичла началось восстание индейцев майя, которое обернулось Пятидесятипятилетней войной.
Я как раз родился, когда война закончилась позорным отделением от Мехико в пользу Белиса трёх тысяч квадратных километров земли. Все наши очень переживали за эти километры.
Теперь я думаю, что в истории каждая мелось, вроде трёх кобыл Эрнана Кортеса, может привести к утрате суверенитета. Или независимости. И ведь невозможно предположить, что за что уцепится и куда потянет.
Каждый на острове Чаак принял близко к сердцу жизнь и смерть трёх древних кобыл. Может быть, они помнили Христофора Колумба. А Эрнан Кортес кормил их овсом из своих рук.
Ветеринар-криминалист написал статью, где объяснял долголетие кобыл сменой часовых поясов, климата, пищи и частичным обожествлением. Возможно, предположил он, индейцы давали им плоды гуайявы, вымоченные в живой воде.
Наш губернатор Хоакин издал большую книгу с картинками. Дон Хоакин в стихах рассказывает о трёх кобылах, проживших долгую насыщенную жизнь и умерших от полной дряхлости. Надо признаться, что дон Гало до последних дней пахал на них землю. Даже имена не дал. Просто – первая кобыла, вторая и так далее. Сейчас я думаю, дон Гало устыдился, поскольку все наши осуждали его – за нечуткость и равнодушие.
Когда решили воздвигнуть памятник трём кобылам, он пожертвовал миллион песо. Бронзовых кобыл поставили на пятой авениде, в центре города. Говорят, что именно здесь были когда-то три индейских пирамиды. Хотя, с другой стороны, есть указания, что на месте пирамид стоит храм Архангела Мигеля – не знаю, во что верить.
На одной кобыле сидит сам Эрнан Кортес в доспехах, на другой – наш губернатор дон Хоакин. На третьей, которая поменьше, но преобразована в жеребца, - дон Гало, в сомбреро и с початком кукурузы. С этим, я думаю, можно согласиться. Всё же кобылы были его собственностью и миллион песо.
От памятника кобылам открывается прекрасный вид на пирс, где два орла и наша бандера, как парус над островом. Это очень приятно глядеть на флаг отечества! Но когда задувает зюйд-ост, я волнуюсь, как бы наш остров Чаак не уплыл в чужие воды. Он очень лёгок, наш остров. Как пёрышко птицы Чаак. Жила здесь такая птица, так я сейчас думаю, - красный клюв, белая грудь, зелёные крылья. Давний ураган Георгина вымел её с острова.
Вот и наш остров, опасаюсь, может уплыть куда-нибудь на север. У нас нет гор, только сельва и домишки. Да громадный трёхцветный парус.
Лучше сказать, наша патрия уже потеряла Техас, Калифорнию, Нью-Мехико и земли на юге до Коста-Рики. Это каждому обидно, если вспомнить и задуматься.
Когда на острове Чаак ставят бронзовые памятники, я радуюсь, потому что они куда тяжелее гипсовых и деревянных. Мне кажется, они, как якоря, удержат наш остров там, где положено.
Дон Томас Фернандо Диас, попив кофе, засыпал за столиком в прибрежной кондитерской. Там было удобно – мягкий диван и вентилятор над головой. Хозяин накрывал дона Томаса пледом, чтобы не озяб, а на столик помещал табличку «Занято». Иначе какой-нибудь пропечённый Карибским солнцем гринго мог усесться, не заметив под пледом, прямо на дона Томаса Фернандо Диаса. Это было бы унизительно для всех наших.
История доктора Хуана
На острове Чаак редко умирают. Хотя есть кладбище за жёлтой стеной. У ворот гипсовый ангел, величиной с овцу, с факелом в руке. Ангел белый, а факел алый.
Под кокосовыми пальмами и пурпурными цветами бугамбилий около сотни могил. Все тут иноземцы – приехали, прожили счастливо, скончались в мире.
Тех, кто родился на острове Чаак, вообще нет на кладбище. Наши не бессмертны, но как-то усыхают, уходят без тленных останков. Вроде испаряются. Исчезают, как пузырьки из газированных ливней.
В пяти кварталах от бронзовых кобыл стоит трёхметровый памятник Камарону, то есть здешней карибской креветке. По словам дона Томаса, это натуральная величина – таких размеров достигали креветки, когда Святой Дух нисходил на остров в сезоны дождей.
Вокруг Камарона шесть пивных. Отсюда начинается дорога, которая ведёт вглубь сельвы и упирается в море на другом, диком, берегу острова. Все наши приезжают на тот берег встречать новогодний рассвет. Солнце каждый раз поднимается из моря, а всё же страшновато – взойдёт ли? Особенно обидно, если взойдёт над Кубой и Колумбией, над Канадой и Японией, а об острове Чаак позабудет.
Дон Томас Фернандо Диас обыкновенно с ночи поджидает солнце нового года. Загодя приезжает на зелёном «Ягуаре» - это у него велосипед с пятью скоростями, тремя колёсами и платформой, на которой помещается пара человек, если нужно подвезти. Такой велосипед называется трицикло.
На диком берегу дон Томас ложится в гамак под пальмовым навесом. Здесь прибой и ветер, потому что открытое море. Почти не слыхать, что рассказывает дон Томас Фернандо Диас в трёх часах до восхода.
-На этом берегу много лет назад нашли дона Хуана Андусе. Солнце тогда поднялось в облаках. Лучи тянулись по небу, а острова не касались. Все наши глядели вверх, а потом увидали, как дон Хуан Андусе выходит из моря.
Волны били его в задницу, он спотыкался, падал и протягивал к нам руки, в одной из которых был саквояж. Одет он был как Санта Клаус. Сейчас я думаю, дон Хуан сразу хотел покорить наши сердца образом святого. Что он там делал, в море у дикого берега, - не могу подумать, не знаю.
Тогда он признался, что медик и что из Франции. Оттуда, лучше сказать, пошло его семя.
Этот индивидуум, или персонахе, имел во Франции мадрину-крёстную с деньгами. Его родители тоже имели деньги, и он изучал медицину. Крёстная купила ему билет на галеон, который прибыл из Франции в Веракруз. Дон Хуан Андусе хотел было ехать в Мехико. Но вдруг узнал, что остров Чаак страдает без медицины. Вот что мы вкратце выяснили.
Да, я хорошо помню, как нас тогда терзала жёлтая малярия! И вот дон Хуан Андусе при таком стечении обстоятельств оказался на острове. Почему-то с другой стороны. Как я говорил, для меня это загадка.
Но дело было на восходе нового года и нового позапрошлого века. Недаром же дон Хуан Андусе оделся как Санта Клаус.
Он был молод, так я теперь думаю, и, конечно же, быстро влюбился в девушку из фамилии Ангуло. Женился на ней и завёл с ней семь дочерей.
Вскоре дон Хуан получил известие, что его мадрина в очень тяжёлом состоянии. Лучше сказать, при смерти. И он отправился во Францию оформить наследство, которое состояло из множества денег.
Прошёл не один год. Может быть, пять или шесть. Сеньора Фермина, жена дона Хуана, не знала, что думать – то ли вдова, то ли покинутая с детьми. Все наши склонялись к вдове. Поскольку уже настали времена, когда зародилась почта, и люди, если живы, давали знать о своём положении. А от дона Хуана Андусе не было никаких вестей.
Кузен доньи Фермины дон Мауро Клементе Ангуло, о котором при случае расскажу отдельно, всегда выказывал ей большое сердечное влечение. Вот он и перешёл к открытым поступкам – заходил, чуть ли не каждый день на кофе, дарил девочкам-сеньоритам туфельки, шляпки и ленты, приглашал любоваться закатом.
Они хотели друг друга, так я сейчас думаю. Или, лучше сказать, - желали. Они целыми днями бывало держались за руки. Своей левой рукой дон Мауро пожимал правую руку доньи Фермины.
И как раз в это время вернулся на остров Чаак дон Хуан Андусе. Не знаю, где он пропадал. Он объяснил, что лечил крёстную-мадрину и неотлучно находился у её изголовья, в предместьях Парижа. Может быть и так, однако мадрина всё же умерла.
Известно, что дон Хуан вернулся с мешками денег и разделил наследство между дочерьми, они уже были сеньоритами. Вот из них-то и вышла мама капитана дона Клаудио Канту, которую звали Эмилия Андусе. А также вышла мама дона Оскара Кольве, которую звали Анита Андусе. Лучше сказать, все семеро дочерей дона Хуана Андусе положили начало известным и достойным фамилиям нашего острова. Одна из них, Ортензия, стала женой дона Валерио Риверо, человека, который имел в порту Ишкалак шесть огромных плантаций кокосовых пальм. Сначала он был компаньоном своего племянника дона Оскара. Но потом они рассорились. Не знаю, зачем. У дона Валерио осталось большое ранчо в Санта-Рите, где он разводил скот и павлинов. Впрочем, все деньги были от жены его – от Ортензии Андусе, дочери первого медика на нашем острове дона Хуана Андусе.
Сейчас я думаю и вспоминаю, лечил ли кого-нибудь дон Хуан. Кажется, навряд ли. Пока он ездил во Францию, жёлтая лихорадка миновала. А других болезней, кроме утопленников или убитых грозой, не появлялось.
Однажды на футбольном поле молния ударила сразу двух защитников и одного полузащитника. Их тут же закопали в землю, чтобы утекло электричество. Дон Хуан Андусе примчался на велосипеде, в руках у него был шприц. Он хотел немедленно сделать уколы и велел откопать защитников и полузащитника. Уже стемнело от грозы и подступавшей ночи. Уцелевшие игроки перекопали футбольное поле, но никого не нашли. Лучше сказать, под левыми воротами наткнулись на древнее захоронение индейцев майя. А те, кого ударила молния, будто утекли вместе с электричеством, так я сейчас думаю, они растворились без следа.
Вскоре им, конечно, поставили бронзовый памятник неподалёку от Камарона. Буквально на полпути к Трём кобылам. Но дон Хуан Андусе затосковал без применения медицины. Говорят, по утрам он просыпался в слезах.
Он выступил с речью в муниципалитете. И вот что сказал: «Если нет очевидных болезней на этом острове, которые есть в остальном нормальном мире, то значит должны быть скрытные, неизвестные, которые не распознать с первого взгляда. Хочу сказать, что здоровые люди не могут жить столько лет, сколько живут на острове Чаак. Это какое-то местное заболевание. Полагаю, душевное. И обещаю бороться с ним всеми доступными медицинскими средствами».
Наши не стали перечить дону Хуану Андусе. Пожалуй, смысл его речи был слишком тёмен. Да и вообще к приезжим, даже к тем, что живут на острове давным-давно, все наши относятся чуть снисходительно, как к детям, которым время от времени приходят в голову глупости, – не спорить же с ними по пустякам.
Однако дон Хуан Андусе взялся за дело и на диком берегу острова заложил каменный двухэтажный дом, прямо на высоком утёсе. И оборудовал его как лечебницу для душевнобольных, на сто коек. Так дон Хуан Андусе построил лечебницу и переселился туда, оставив сеньору Фермину, дочерей, внуков и правнуков, которых уже было немало. Он проводил дни в гамаке, глядя на прибой и поджидая терпеливо пациентов. Но никто не приходил на дикий берег острова. Только раз в неделю сеньора донья Фермина привозила на мулах продукты. Она плакала, рассказывая о доне Хуане, - он почти не ел, но каждый день совершал обход ста пустых коек. Очень утомлялся, жаловался на буйных и подумывал нанять крепких санитаров из метисов.
«В его глазах, - шептала донья Фермина, - восходит безумие. Не знаю, как его спасти».
Впрочем, и все наши очень беспокоились, что один достойный человек живёт изгоем на диком берегу, где нет общения и цивилизации. Как отшельник. На нашем острове такого прежде не случалось, не принято было. И вот самые видные наши сеньоры собрались делегацией, чтобы поговорить с доном Хуаном Андусе, изменить его мировоззрение. Это приурочили ко дню Независимости, в середине ноября. Так, думалось, будет торжественней и убедительней. «Независимость – это не только внешнее отделение чего-то от кого-то, - сказал тогда, как я припоминаю, губернатор дон Хоакин. – Независимость – это и внутреннее присоединение кого-то к чему-то». Эту мысль позднее выбили на медной дощечке, привинченной к одной из парковых скамеек. Лучше сказать, в нашем парке все скамейки с медными дощечками, на которых слова и мысли самых достойных людей острова Чаак.
Я очень хорошо помню те события, потому что был их участником. С моим папой договорились, чтобы он представил меня в качестве душевнобольного. Делегация решила, что дон Хуан легко меня излечит и, успокоившись, вернётся с дикого берега к семье. Это была хорошая, человечная задумка. Мне сказали, как в общем-то ведёт себя душевнобольной. И я репетировал несколько дней. Когда я показал всё, чему научился, делегация смутилась. Они засомневались, так я сейчас думаю, возьмётся ли дон Хуан Андусе за такой трудный случай.
И всё же на день Независимости, украшенные трёхцветными флагами, мы отправились в путь. До дикого берега пятнадцать километров, такова ширина нашего острова, и далее три километра до утёса, на котором дон Хуан построил лечебницу.
В доме было очень тихо. Только слышался прибой. Каждая из ста коек примята. Наверное, дон Хуан лежал на них поочерёдно. А гамак его лишь покачивался на ветру. Под ним на глинобитном полу белела горстка пляжного песка, будто кто вытряхнул сандалии.
Это было всё, что осталось от дона Хуана Андусе. Я тогда сразу понял. Все наши уходили из этой жизни приблизительно так. Или немного иначе.
Губернатор дон Хоакин набил свою курительную трубку белым прахом, чтобы передать вдове – донье Фермине.
Как мне было не запомнить тот день Независимости?! Сто заправленных, но примятых коек. Тишина и фырканье прибоя. И белый прах под гамаком и как губернатор набивал им курительную трубку. Я стал на самом деле как душевнобольной. Обратной дорогой меня несли, завернув в трёхцветный флаг, будто павшего в битве.
Лет через пять ураган Херардо снёс крышу с лечебницы дона Хуана Андусе и поломал деревянные жалюзи в окнах. Дом пустует, но как-то всё держится на утёсе. А донья Фермина, говорят, ни разу там не побывала. Теперь я не уверен, что там, на диком берегу, произошло. Правильно ли я всё видел и понимал? – так я сейчас думаю. Ну, как умру, узнаю правду и успокоюсь. Мой папа говорил: «Всё тайное становится явным на том свете. А если бы мы всё узнавали на этом, чем бы занимались на том? Скучали». Эти слова тоже есть на одной из скамеек в нашем парке.
Дон Томас Фернандо Диас приподнялся в гамаке, чтобы лучше видеть, как выплывает солнце. Странно, как медленно восходит и как быстро заходит. Дон Томас думал об этом раз в году. Солнце было таким же, как двадцать, тридцать, пятьдесят лет назад – разве что менее ярким.
Дон Томас Фернандо Диас догадывался – если встретит солнце на диком берегу острова Чаак, значит впереди ещё одна весна, когда распускаются хаккаранды, колорины и фрамбуэи, ещё летний сезон дождей с рюмкой текилы, ещё одна осень, когда вызревает морской виноград и бродят неподалёку ураганы, и зима, конечно, когда почти нет москитов и кокосы глухо падают в прибрежный песок, вздымая белые облачка праха. Хорошо пожить, где придётся.
Алуши
По воскресеньям большинство наших на пляже. Он так и называется Доминго, то есть воскресенье. Есть и другие. Лунес, Мартес – понедельник, вторник – и так далее. И по месяцам – Энеро, Фебреро… На острове Чаак триста шестьдесят шесть пляжей с названиями. Да ещё безымянные на диком берегу.
Но по воскресеньям наши на Доминго. Он как раз напротив военной авиабазы. Поэтому даже команданте-генерал Кастро с женой и дочкой – красавицами – приходят на пляж. Генерал Кастро, конечно, не Фидель. Марио Кастро. Но тоже симпатичный. Всю неделю в небе, на авионе, а по воскресеньям – в море.
Все наши заходят в воду, примерно по грудь, и стоят много часов, до полного мрака. Думают и разговаривают. У нас не принято плавать. Плавают, волнуя море, и ныряют туристы. А наши стоят, как прибрежные камни, как соляные куклы, впитывая и растворяясь. Бывает, что без остатка.
У всех наших широкие плечи с увесистой головой. По грудь в воде они кажутся гигантами. Но когда выползают за пивом, которое хранится в холодильных сундучках под пальмами, заметна укороченность нижней половины. Как и всё в природе, это не случайно – спасает от ураганных ветров. Длинноногих разом бы подхватило-унесло. А наши остойчивы, как рыболовные баркасы.
-Он всю жизнь боялся авионов, - сказал дон Томас Фернандо Диас, глядя на тонущее солнце-доминго. – Мауро Клементе Ангуло – родоначальник электричества на острове Чаак. Так и случилось – он погиб во время бомбёжки! Какова, скажите, судьба! Я говорю о том самом доне Мауро, кузене доньи Фермины – вдовы нашего первого медика дона Хуана Андусе. Дон Мауро страдал от любви к донье Фермине, покуда был жив её муж. Лучше сказать, он светился и пламенел любовью – в то время от него можно было ожидать любых безумных поступков. Люсьернаго, мой светлячок, - так называл он донью Фермину.
Да, на острове было светлячков, что звёзд на небе! А иногда и больше. По ночам они освещали все дороги и закоулки. Я удивлялся, зачем они это делают. Не оставалось тёмного уголка, чтобы укрыться с девчонкой. Только присядешь на скамейку под миндальным деревом или сейбой, как возникают ниоткуда один, два, сотни люсьернаго. И всё, как днём, - читай медные дощечки со словами наших достойных людей.
Люсьернаго трепетали, моргали, вроде манили куда-то. Их свет прохладный и неземной. Они кружили голову и отвлекали от простых любовных желаний, так я сейчас думаю.
В общем-то, они хозяйничали на острове, как хотели, и отключить их было невозможно.
Вот тогда дон Мауро Клементе Ангуло, сильно страдавший от любви, совершил внезапный поступок. Он установил электрическую машину – там, где сейчас отель «Эль пирата», тут была его собственность. Электрическая машина весила не менее семи тонн. Её доставили на пароходе, который поддерживали три плота. Она давала такой чудесный свет, тёплый и управляемый. Представьте, первый раз, когда этот свет возник на острове! Я жил рядом с электроплантой – как это было хорошо! Я перелезал через забор, чтобы видеть этот феномен, этот новый свет. Тут находился родник, из которого свет вытекал.
Необходимо было четверо, а то и пятеро мужчин, чтобы завести электродвижок, это я помню. Но сначала его разогревали дровами или углём, бросали в топку. Отсюда и шла энергия.
Была у нас на острове одна хитроумная персона по кличке Большевик – дон Альфредо Гонсалес, единственный, который знал все тонкости электрической машины, неустанно следил за её работой. Он протянул провода по всему городу. Так на острове Чаак благодаря дону Мауро Клемента Ангуло появилось настоящее электричество. Каждое утро и целые дни мы чувствовали, как увеличивается счастье, потому что ожидали вечернего света.
Основав электростанцию, дон Мауро взял в жёны донью Фермину, уже ставшую к тому времени вдовой. Кроме семи дочерей от первого брака, у них родились пять сыновей и ещё две девочки. Их дом сиял, как полная луна. От электричества и любви, так я сейчас думаю.
Но были из наших и такие, кому не нравился новый свет. Например, сеньор Синфо, человек старых, доэлектрических взглядов. Он даже разбил уличный фонарь. Этого никто не видел, но все думали, что больше некому.
Затем сеньор Синфо выжег участок сельвы в три гектара на юге острова и построил ранчо. Наши говорили, что он разводит там люсьернаго – в пику электростанции. Лучше сказать, это было недоразумение. Сеньор Синфо имел четырёх детей, двух мальчиком и двух девочек, которых назвал так – Люсерна, Люсидез, Люсиферо и Люсифуго.
Однако были-таки очевидцы, видевшие громадных люсьернаго. Они уверяли, что это новая порода, выведенная сеньором Синфо. Бледные, полупрозрачные появлялись люсьернаго из сельвы. Не только порхали, но в основном ходили, прохладно посвечивая и принимая человеческий облик.
Второго ноября, в день Мёртвых, я сам видел, шлялись по всему городу. Не стесняясь, заходили в ресторанчики, светясь, как торшеры, вполнакала. Вреда от них не было, но было смущение.
Чтобы прекратить это, наш губернатор дон Хоакин вызвал сеньора Синфо на разговор. Но вот что отвечал сеньор Синфо. Он заявил, что не имеет к этому малейшего отношения. И добавил, что индейские предания рассказывают о таких бледных существах, которых звать Алуши. И скорее всего новая электростанция каким-то образом возродила эту старинную форму жизни. «Заметьте, - сказал тогда сеньор Синфо. – Их так и тянет в центр, к электропланте! А на моём ранчо спокойно, если не считать двух мальчиком и двух девочек».
Какие мысли появились в голове нашего губернатора дона Хоакина, просто не знаю, мне трудно представить. Может быть, так я сейчас думаю, была установка не трогать индейские предания. Такая могла быть политика в то время. Словом, Алуши эти бродили, где вздумается, а больше и правда вокруг электропланты.
Прошла неделя после дня Мёртвых, когда в электрической машине что-то испортилось. Лучше сказать, сломалась одна деталь, из главных. Так объяснил Большевик, Альфредо Гонсалес.
Дон Мауро Клемента Ангуло имел, конечно, корабль, который назвал именем своей матери Беатриз Марфиль. То есть Беатриз Марфиль была мамой этого сеньора, а её имя красовалось на борту корабля. И вот этот корабль по имени «Беатриз Марфиль» дон Мауро срочно отправил за главной деталью в порт Кампече, что по другую сторону полуострова Юкатан. Но мама очень возражала. Она была против отправки, потому что у неё были уже предчувствия, так я сейчас думаю.
В порту Кампече возникли сразу какие-то сложности и задержки. Дон Мауро получил известие, что должен ехать. Срочную телеграмму, чтобы приехать в Кампече и разобраться. Но какое было сообщение в те времена? Это не один день, а неделя пути. Или больше, если вспомнить о течениях и ветрах. И вот дон Мауро пошёл поклониться команданте-генералу Марио Кастро, который уже тогда был во главе наших воздушных сил. И команданте ответил: «Дон Мауро, я к вашим услугам! У меня под рукой один бомбардировщик с пилотом. Он немедленно доставит вас на Юкатан, а дальше вы легко доберётесь по дороге до Кампече».
Быстро приготовил свой чемодан дон Мауро и с ним же отправился, ни с кем не простившись, поскольку все его мысли были, вероятно, об электропланте. Он не обнял жену свою донью Фермину и своих детей. Не сказал ни слова своей маме Беатриз Марфиль, которая смогла бы удержать его от безрассудства, так я сейчас думаю. Он погрузился в бомбардировщик, увлекаемый долгом и судьбой. Только так я могу объяснить этот поступок.
О, я ещё ребёнком восхищался этим человеком – доном Мауро Клемента Ангуло! Особенно меня восхищала его кожа. Дон Мауро брился по три-четыре раза на дню. И я, будучи его соседом, всегда подглядывал в дырочку, как он брился. И я созерцал этого достойного человека, который брился в течение всего дня. Тонкий, изысканный человек, дон Мауро был папой в частности сеньориты Ампаро, моей будущей тогда жены, что в мире уже покоится.
В тот день под вечер дон Мауро залез со своим чемоданом в бомбардировщик. Имел ли он волнение и беспокойное сердце, как бывает перед несчастием, не знаю, не могу сказать.
А был в ту пору сговор между странами, что любой корабль, проходящий в Карибском море, должен предъявлять свои номера и флаги. Лучше сказать, отчитываться, потому что шла мировая война. Первая или, возможно, вторая, не знаю. В общем, годы сорок пятые, сорок седьмые.
Бомбардировщик, в котором сидел дон Мауро, поднялся очень высоко – неизвестно, по какой причине. Уже стемнело, они подлетали к Юкатану, когда заметили внизу корабль, который, опасаясь войны, шёл без огней. Пилот, как говорят, спикировал, чтобы вблизи рассмотреть номера и принадлежность корабля. Авион промчался над самой палубой. Мне хочется думать, что в последние секунды дон Мауро увидел имя своей мамы на борту корабля, возвращавшегося с нужной деталью из порта Кампече. У него отлегло от сердца ещё до того, как бомбардировщик врезался в море, и от удара взорвались бомбы.
Так умер дон Мауро Клементе Ангуло, впервые погрузившись в авион. Всю жизнь он испытывал перед ними настоящий страх. Но в заботе об электричестве дон Мауро позабыл обо всём на свете.
Для всех наших это была тяжёлая весть. Остров Чаак покрыла на время какая-то необычная тьма. Такого раньше не бывало. Молчала электропланта. Попрятались, как нарочно, люсьернаго. Наступило новолуние, и звёзды укатились за горизонт. Только Алуши, выглядывая из сельвы, давали немного призрачного света.
Наконец подошёл корабль «Беатриз Марфиль» с траурными парусами. Лучше сказать, паруса были черны и обгоревши. Команданте-генерал Марио Кастро объяснил, что это от близкого взрыва бомбардировщика.
Примерно через год дону Мауро и его пилоту поставили при входе на авиабазу памятник, как погибшим в мировой войне. Оба они в шлемах, а дон Мауро с чемоданом, который собрал в последний путь. Я уверен, что там находился бритвенный прибор.
Пока все горевали, дон Альфредо Гонсалес по кличке Большевик запустил электрическую машину, с помощью той детали, что прибыла из порта Кампече. Хотя свет уже был не тот, что при доне Мауро, более жидкий, так мне казалось. Дон Альфредо всегда был незаменим для электропланты, а постепенно и для доньи Фермины, вторично овдовевшей. Они и поженились, но не надолго. Дело в том, что дон Альфредо Гонсалес день ото дня бледнел и эдак призрачнел, будто подёрнутый туманом. Сквозь него уже виднелисьзакаты и восходы. Все наши говорили, что это от электрической энергии, поскольку дон Альфредо постоянно находился у самого её родника. Из него улетучивалась телесная материя, так я сейчас думаю.
И настало время, когда он ушёл к Алушам. Сперва его отличали от прочих – дон Альфредо был очень высок, не менее метра семидесяти, отсюда и кличка Большевик. Он долго обитал у электропланты, будто одинокая лампочка в сорок ватт. Но как-то на рассвете – я как нарочно выглянул в окно – дон Альфредо вдруг угас. Буквально перегорел на моих глазах. Чуть-чуть осталось холодного свечения, и он, как дымок петарды, поплыл в сторону сельвы, где смешался с остальными Алушами.
Теперь их редко увидишь. Не могу сказать, как они живут и в чём их интересы, не знаю. Иногда какой-нибудь дурной Алуши выскочит на ночную дорогу перед автомобилем и – в кусты. Как игуана или мапаче. Я не понимаю их поведения. Да и не стараюсь.
Другое дело – донья Фермина. Рассказывает, что второго ноября, в день Мёртвых, к ней обязательно приходят двое, а то и трое Алушей. Тихо споют под окном серенаду и оставят на пороге ветку кофейного дерева.
Донья Фермина сильно сдала – уже не та красавица с огромными, зелёными, как морской виноград, и сияющими, как люсьернаго, глазами. Бледнеет, блекнет, трижды вдова. А дом у неё весь в засохших ветках кофейного дерева. Мы с ней давние соседи, и я всё вижу и слышу. Когда захочешь, всё увидишь и всё услышишь.
Дон Томас Фернандо Диас умолк, глядя, как из чёрного с блёстками, подобного ониксу, моря выбираются, мерцая, как Алуши, наши купальщики. Ничего странного, если кто-то из них уже растворился в море или сумерках.
Дона Томаса не удивляют отдельные события или происшествия. Но каждый день его поражает их связь. Лучше сказать, совокупность.
Крыса
Об этом дон Томас Фернандо Диас редко вспоминает.
Только когда налетает ураганный ветер, и море пляшет, всё в кружевах и пенных рюшах, и мир сереет в целом да гаснет электропланта, что называют «апагон тоталь», когда все яхты, баркасы, ланчи укрываются в порту «Абриго» и океанские теплоходы, гуляющие по Карибскому морю, не подходят к островному причалу – было дело такого гиганта выбросило на берег, и он стоит по сию пору, куда выбросило, нелепый, голый, показывая те части, что ниже ватерлинии, и выглядят как-то непристойно – винт, рули, киль; только в эти часы смятения, когда дон Томас Фернандо Диас дома, в гамаке, и переживает, как бы ветер не поломал кокосовые пальмы и священное дерево индейцев сейбу, которых осталось всего-то три, и хрупкие папайи в саду; только тогда, глядя, как дрожат деревянные жалюзи на окнах, и задувает меж створками их пыль и песок – слышно, как шуршит он по керамическому полу, - и знакомая юная крыса рвётся с улицы в дом, как ни гони её, будто бедный родственник, садится в угол на расписной сундук и смотрит в упор, - дон Томас рассказывает ей о своём племяннике-губернаторе, поскольку есть тут соответствие с происходящим в природе.
-Дон Авелардо Мадрид, он был хороший племянник. – И дон Томас кивает крысе, чтобы не отвлекалась.- Когда он служил губернатором, я имел случай побеседовать с ним два-три раза. Один раз мне выпала очередь тридцать пятая на приёме. Я ожидал пять часов стоя, так я сейчас думаю. И когда попал в кабинет, мой племянник сказал: «Дядя, сделаем вещи проще. Когда в другой раз придёте ко мне, чтобы поговорить, сразу идите к моей секретарше. У неё есть пустые листочки бумаги. Вы напишите на одном своё имя и что, мол, дядя. Секретарша передаст мне этот листочек, и я погляжу, что предпринять. Потому что мне тоже неловко пропускать своего дядю без очереди. Может, запущу сразу человек двадцать в специальный зал для аудиенции».
Каковы честь и достоинство в этих простых словах губернатора дона Авелардо Мадрида!
Прежде того случая у меня было ранчо и автомобиль-камьонета. Я покупал кокосы, чтобы обработать, то есть отделял копру, и продавал уже очищенные. Однажды отправился на соседнее ранчо и встречаю на дороге одного лейтенанта по имени Хорхе Перес, который ловил рыбу. И был с ним ещё один рыболов из наших. Он и отметил – вот, сказал он, дядя нашего нового губернатора.
А я, к несчастью, был во всём рваном и плохо сшитом. Как обезьяна какая-то. Лейтенант Хорхе Перес посмотрел и говорит: «Этого быть не может и не должно! Вы прямо сейчас найдёте себе новые штаны и рубашку. И будете первым встречать дона Авелардо Мадрида, когда он прибудет на остров в качестве губернатора. Только и ботинки ещё найдите – поспрашивайте у здешних рыбаков и рабочих. И вы первый будете приветствовать губернатора, который возвращается из столицы после беседы с самим сеньором лиценсиадо президентом республики. И знаете, почему вы будете первым? Потому что я так хочу!»
Вот что сказал мне лейтенант Хорхе Перес. И я сильно переволновался, потому что не знал на своём ранчо о том, что в мире, и что мой племянник уже вдруг губернатор. Ну, очень хорошо, думал я тогда. Попросил одежду у рыбаков и дорожных рабочих – кое-какие штаны, рубашку и ботинки. Только переоделся и снова встретился с лейтенантом Хорхе Пересом, как пришло сообщение – почти приехал сеньор губернатор и уже рядом, близко от острова Чаак.
Не знаю, не могу сказать, почему я вспомнил, или меня осенило, что дону Авелардо нравится пикуда – солёная морская щука и один дикий фрукт икаку. Моя жена Ампаро сразу приготовила блюда. Лучше сказать, кушанья. Из этого фрукта икаку и до сих пор готовят разные сладости. Его можно консервировать. Это хороший дикий фрукт, но теперь редкий.
Когда дон Авелардо Мадрид причалил, лейтенант Хорхе Перес позвал меня вперёд. Так и получилось, что я был по-настоящему первым человеком, который приветствовал нашего нового губернатора. Дон Авелардо обнял меня, а затем вызвал машину и отправил на ранчо Чауай записку для моей жены Ампаро, чтобы прислала немедленно это сладкое, приготовленное из икаку, и две солёные пикуды. Машина помчалась на моё ранчо и вернулась с этими блюдами, по которым дон Авелардо тосковал в столице, так я сейчас думаю.
Он ел-ел, а в лице его была какая-то серая тяжесть и глаза будто впервые видели наш маленький остров Чаак. И всё же дон Авелардо похвалил икаку и пикуды. Поев, отправился проверять земли. Не знаю, что именно. В общем, была какая-то проверка. Возможно, поручил президент. Или дон Авелардо сам хотел поглядеть, не расточил ли чего предыдущий губернатор.
Он мне тогда сказал, что есть мысль повсюду насадить кокосы и получать много копры. Так и случилось. Из нашего порта отправляли больше восьмидесяти тысяч тонн копры каждый месяц, не считая чищеных кокосов. Потом всё кончилось, когда от гринго попала зараза, сгубившая пальмы. Они засохли, листья свернулись комочками, и торчали по всему острову, как мечты без парусов или столбы без проводов. Это было очень уныло глядеть на такую беду. Хотя пальмы начали оживать через три года. Все наши так этого хотели, что пальмы ожили и вновь давали кокосы.
Но самое великое из того, что я рассказываю, это то, что в некоторых случаях я разговаривал с этим персонажем, большим губернатором, поскольку именно так я его воспринимаю, - доном Авелардо Мадридом, моим племянником.
Он был человеком с шёлковым сердцем, которому доверяешься. Он спрашивал меня: «Дядя, над чем работаешь?» Ну, работаю над копрой с кокосов – это была моя работа со времён почти младенческих, если не говорить о пиратстве, которым занимался одно время с моим папой. «Чего тебе не хватает, дядя? Ты экономически как живёшь?» Вот что спрашивал мой племянник дон Авелардо. «Живу экономически хорошо, - отвечал я тогда. – У меня жена Ампаро. У меня ранчо. Лучше сказать, два ранчо. Мой падре оставил мне четырнадцать гектаров земли. И со всем этим я живу хорошо». Но дон Авелардо всё-таки интересовался, не нужна ли мне помощь. Его забота очень трогала мою душу. Так что я даже плакал счастливыми слезами. А помощи я не принял, потому что это, наверное, плохо бы выглядело.
И вот я жил хорошо вплоть до известного урагана Жанет. Конечно, все его ожидали. С приходом нового губернатора на остров Чаак всегда обрушивался ураган. Наши знали, что сила его зависит от силы воли нового губернатора. Чем она слабее, тем ураган губительней. Но ураган Жанет выдался особенный. Он измордовал наш остров. Он топтал нас целую неделю и оставил мокрыми и бедными, уничтожив кокосовые пальмы и всё другое, что подвернулось. Земля была чиста – в рост человеческий над ней всё выметено. А берег усеян морскими камнями да раковинами, которые гудели ещё под ветром. И крысы бегали по острову. Они были так тяжелы, что земля вздрагивала. Не знаю, правда ли, но казалось – дрожит.
«Сажайте камни и раковины, - говорили наши. – Вот что нам осталось. А пальмы кончились. Пришёл конец кокосовым пальмам».
Вот тогда я занялся рыбалкой. Но сначала похоронил мою жену Ампаро. Не могу сказать, как это случилось, но она умерла от урагана Жанет. Он не ударил мою жену, нет. Он просто выдул из неё душу, так я сейчас думаю. Моя жена Ампаро осталась как пустая морская раковина на голом берегу. Я долго прислушивался к ней, но ничего не услышал и тогда похоронил – прямо на нашем ранчо Чауай, в разрушенном доме, где она готовила пикуду и сладкие икаку для дона Авелардо.
Это были горькие времена. Я занялся рыбалкой, потому что больше ничего не оставалось. Это было новое для меня дело. Я отвлекался и не думал о прежней жизни и не видел разрушенный дом с могилой моей жены Ампаро, младшей дочери доньи Фермины и дона Мауро Клементе Ангуло.
И вот я спал под перевёрнутым баркасом на берегу, а моя Ампаро долго ещё жила во мне днём и ночью как боль и растерянность, почему так случилось.
Я научился ловить рыбу в Белисе, который тогда был английским. Англичане там управляли. Рыбаки из Белиса показали мне хитроумные ловушки – у них была своя система ловли, знаменитая в Карибском море. Пока спишь на барке, в эти ловушки попадает две-три тонны рыбы. Лучше сказать, поймать легко, а продать трудно. Этому меня не научили. Сами рыбаки из Белиса не знали, куда девать пойманную рыбу. Очень низкие цены были в наших краях.
Тогда я придумал ехать в Кампече. Мне почему-то казалось, что там обязательно купят три тонны рыбы. Лучше сказать, моя жена Ампаро посоветовала: «Дон Томас, поезжай в Кампече. Там всё купят!» Она говорила как всегда – спокойно и разумно. Только я удивился, почему она называет меня - «дон». Мы с ней этого в семье не употребляли. Тогда Ампаро сказала, что очень меня любит, даже больше, чем прежде, но в нынешнем её состоянии выказать это возможно лишь одними словами, без поступков. И ещё сказала, что ей в общем-то неплохо, хотя она страдает порой, потому что не готовит для меня пикуду, барбакоа и пульке-кактусную брагу, и что она многое не успела мне сказать до того проклятого урагана Жанет.
И так Ампаро разговаривала со мной по дороге в Кампече. Ну, сначала я добрался на барке до Юкатана, где взял напрокат повозку с кобылой, и поехал через три штата, чтобы попасть в Кампече. И когда на последней границе показывал документы, один сеньор вот что мне сказал: «И что же это вы надумали ехать в Кампече, где есть своя рыбная фабрика? Кто же это вас надоумил? Эту вашу рыбу всю, наверное, придётся выбросить!» Я очень тогда посерьёзнел, поскольку было много правды в словах сеньора. Возможно, в сердцах я ответил что-то неучтивое моей Ампаро. Не знаю, как это получилось, но она потом долго молчала, лет двадцать.
Но что же мне было делать? Оставалось доехать-таки до Кампече и попытаться. У меня было две породы рыбы – паргомолате и моххара. Для моххары, я слыхал, всюду хороший рынок. Приехав в Кампече, я сразу пошёл в ресторан «Атлантида», о котором упоминала Ампаро. Я был знаком с его хозяином сеньором Фернандо Гамбоа. Теперь он работал вместе с сыном. Оба глядели на меня и на мою рыбу, которой было три тонны, и вроде не понимали, в чём дело, чего я от них хочу. Они молчали, а потом говорили меж собой по-французски. Было видно, что они в большом сомнении, и длилось оно очень долго, так я сейчас думаю. И я уже видел, что им не нужна моя рыба – ни паргомолате, ни моххара – но не верил, что Ампаро могла ошибиться.
И вот что вдруг сказал сеньор Фернандо: «Назначь цену на твою рыбу. И прямо сейчас я куплю всё. Немедленно. Подпишу чек, потому что сегодня воскресенье». Затем они вместе прикинули, что почём, и выдали мне чек. Сначала я очень радовался и благодарил сеньора Фернандо Гамбоа и его сына, не помню, как звали. Но пока дожидался следующего дня, когда откроются банки, я был, как натянутая струна, готовая лопнуть, так боялся, что не примут этот чек. Почти сутки у меня на душе лежал тяжёлый камень, и я измучался с ним. Уже получив деньги у кассира, я ещё с полчаса ходил с этим камнем по привычке, так я сейчас думаю.
Заработал я тогда немного, если посчитать поездку через три штата и обратную дорогу. Но я очень изменился от этого опыта и от беседы с Ампаро. Зажил легко и без огорчений. У меня много чего с души свалилось. Не знаю, почему так случилось, не могу сказать. Мне сложно выразить тонкие чувства. Ощущаю, а высказать не умею. Это такое состояние – вроде когда очень хочешь чихнуть, да никак. В этом есть небольшая мучительность, от которой даже приятно.
Возвращаясь из Кампече, я время от времени окликал Ампаро и говорил ей приятные слова. Тогда я не знал, что она умолкла на двадцать лет. Она, видно, хотела, чтобы я пожил своим умом.
Я остановился на Плайе дель Кармен, откуда прямой путь через море до нашего острова Чаак. И случайно попал на свадьбу, где кумом был наш губернатор дон Авелардо Мадрид. Церковь, в которую я зашёл, была переполнена, и я услышал, как один мальчик сказал: «Знаете, кто здесь в парке перед храмом? Наш губернатор дон Авелардо!»
Но я, конечно, не бросился прямо к нему, а прошёлся стороной, нюхая цветы бугамбилий. Но дон Авелардо вдруг меня заприметил и окрикнул: «Дядя, где ты тут ходишь!?» И когда он уважил моё рукопожатие, то сказал: «Дядя, тут место не рукопожатиям, а дружескому объятию!» Вот так он сказал при всех в парке, а потом пригласил меня на ужин.
Дон Авелардо всем управлял, поскольку был не только губернатором, но и кумом на свадьбе. Он уже выпил, наверное, немало, но держал себя с большим достоинством. Один сеньор по имени Могель, наш земляк, подсказал мне, чтобы я рассказал какую-нибудь историю из весёлых – позабавить дона Авелардо. Я подумал и начал рассказывать, как ездил в Кампече продавать рыбу. И эта история выходила очень смешная. К тому же, нанюхавшись бугамбилий, я чихал через слово. Все думали, что это такое нарочное представление, и забавлялись от души. В том числе дон Авелардо Мадрид, наш губернатор. Он хохотал до слёз и говорил: «Дядя, проси у меня, чего хочешь!» Но я, помню, только чихал и ничего не просил.
Это был последний раз, когда я видел моего племянника. Его лицо ещё больше отяжелело, и оно, было заметно, поглощало свет. Меня удивило и озадачило, но лицо дона Авелардо напоминало большую крысу в полный рост, такую чёрную, как камень, от которой может дрожать земля. И оно поглощало свет, так я сейчас думаю, хотя не могу объяснить почему.
Потом мне попадались фотографии этого лица в газетах. Они были обычными фотографиями лица, которое принадлежало моему племяннику. В последних газетах писали, что дона Авелардо Мадрида, бывшего губернатора, разыскивают по всей стране и за пределами, что он много в чём замешан – наркотики, оружие, земли, большие доллары. И я понимал, что всё это от слабости силы воли. Это стало ясно ещё после урагана Жанет. Ко мне приходила федеральная полиция. Они обыскали мой дом. Заглядывали в расписной сундук, на котором обычно в сезон дождей и ураганов укрывается юная крыса, - нету ли там дона Авелардо? Но я не видел его со времён той свадьбы, когда мы дружески обнялись. Наши полагают, что его уже нет на этом свете, а если он где-то скрывается, то вряд ли на острове Чаак. Как тут скроешься?
Меня забавляет эта юная крыса, которую я зову дон Авелардо. Она внимательна к моим рассказам. А я подкармливаю её, чем могу. Пускай хоть кто-то слушает меня, когда за окном ураганный ветер.
Ку-ку-ру-ку-ку, палома!
- Кукурукуку, па-а-а-ало-о-ома! – поёт дон Томас Фернандо Диас, красиво и грустно, и правда похоже, будто голубка тоскует в ночи, плачет на берегу Карибского моря. – Кукурукуку, но йо-оо-орес!
«Не плачь, голубка, - воркует дон Томас, сидя в лунной тени. – Камни, голубка, никогда не поймут твоей любви – уже не плачь, голубка!» Эта старая баллада для жены дона Томаса, для его толстушки Ампаро, мир её праху. Впрочем, толстушкой-то она никогда не была. Все наши, любя, называют друг друга «толстячок» или «толстушка» - гордита. Это в смысле – самый главный.
Полуночные ныряльщики с фонарями, от которых бродят по воде круги призрачного, как люсьернаго, света, выходя из безмолвного моря, где разглядывали коралловые рифы и сонных рыб, замирают на миг – им кажется, что поёт кокосовая пальма. Мало ли чего бывает на острове Чаак! Но это просто дон Томас Фернандо Диас. У него в голове, известно, сто сорок песен. Изредка дон Томас отвлекается от них. Особенно «Голубка» вкупе с полной луной приводит к воспоминаниям.
-До моей гордиты Ампаро я не имел опыта с девчонками. Так получилось, не знаю, почему, - говорит дон Томас. – Лучше сказать, был маленький опыт с одной девчонкой-мучачитой, которая приехала с Кубы.
Она бежала оттуда вместе с родителями, бабушкой и коробками сигар. Они хотели во Флориду, но потерялись в море. Так их баркас прибило к нашему острову.
Родители мучачиты сразу открыли сигарную лавку, поскольку за хорошую, настоящую кубинскую сигару, вроде «Ромео и Хульетта», гринго платили большие деньги.
В те времена на Кубе уже случилась их революция. И вот тогдашний президент гринго запретил вообще торговлю с Кубой. У него сложились плохие отношения с Фиделем Кастро, не знаю, не могу сказать, по какой причине. И вот он запретил общаться с этим островом, но предварительно, тайком от всех, выписал для себя лично тонну лучших кубинских сигар. Он любил, этот президент гринго, не помню сейчас, как его звали, выкурить хорошую сигару, замочив кончик в стакане виски. Хотя вскоре его застрелили из нескольких винтовок. Ион, конечно, вряд ли успел покурить вдоволь кубинских сигар. Так бывает часто. Напасёшься на всю жизнь, до старости, а жизни-то всего неделя или месяц.
Словом, простые гринго очень скучали без хороших сигар, и когда приезжали отдохнуть на наш остров, просто набрасывались на кубинские, платя любые деньги.
И вот родители мучачиты, о которой я рассказываю, устроились безбедно. Их девчонка торговала в лавке, а сами они пели и плясали в дорогом ресторане «Дон Пепе». Даже бабушка, которая, в отличие от всей семьи, была чёрной, выступала с куплетами «Доступная негра» и била в тамбор. Наши вообще хорошо относились к кубанос и к их революции, потому что сочувствовали.
И многие заглядывались на мучачиту-кубану по имени Кончита. Она ходила в красном платье, алого цвета, который можно увидеть только по краям закатных облаков. А фигура её напоминала и длинноногую кокосовую пальму, и дельфина, и обкатанные прибоем валуны, и розовых фламинго, и белку-ардийу, и нежную голубку-палому. Лучше сказать, куда бы я ни поглядел в ту пору, всё напоминало о Кончите – тем или иным боком или свойством.
Было заметно, что у неё под платьем вовсе нет никакой другой одежды. И она ходила так свободно, будто красный олень в сельве.
Когда Кончита продавала сигары, гринго от восхищения переплачивали – пару долларов за созерцание. Они, так я сейчас думаю, локти себе кусали, что их президент порвал с Кубой. И конечно, не только из-за сигар.
Не помню, не могу сказать, как это у меня получилось, но однажды я пригласил Кончиту в пляжный ресторанчик «Игуана». Иногда я совершал поступки, которых от себя не ожидал.
Мы выпили пива, съели рыбу уачинанго с большими зубами и лежали рядом на белом песке, собираясь искупаться. Кончита вообще была молчалива. И я дотронулся рукой до пальцев её ног. Лучше сказать, я перебирал их, как чётки, с чувством и смыслом. Они были розовые, длинные, один к одному, и нежные, как уши. Хотя Кончита ходила босиком. Но и пятки её, когда я сдул песок, оказались мягкими, будто спелое манго.
Так я перебирал её пальцы, трогал пятки и вдруг заметил, что Кончита вся дрожит и смотрит на меня глазами ягуара, в которых нет никакой мысли, а только непонятное желание. Я подумал, что это возможно малярия. Но Кончита покачала головой и глубоко дышала, так что ей трудно было говорить.
Кубанос вообще таковы. Они глотают буквы. Из пяти, которые есть в слове, произносят две-три. Их трудно понимать, потому что у них ещё особенное грудное придыхание, вроде одышки после бега. И вот я совсем не разобрал, что сказала моя кубана Кончита. Её низкий голос прерывался, будто долетал из ущелья. Это был какой-то лиственный лепет, почти из одних гласных, так я сейчас вспоминаю: «Ысто, ойём уа-иуть, о эльву, о уты, о вой ом! Ысто, паалута!» Не знаю, как я догадался, о чём речь. Но мы вскочили и побежали ко мне домой. Кончита тащила меня за руку и время от времени хотела заволочь в придорожные кусты – так поступает именно ягуар, схватив козлёнка. «Домой! – говорил я. – Мы идём домой!»
В моей голове чего-то тогда путалось, какие-то сумерки. Было жалко Кончиту, что ей так странно.
Хотя, пока мы бежали ко мне домой, она немного успокоилась. Она улыбалась мне и говорила довольно разборчиво: «Ты алун! Наупал мои уочки!» То есть я понимал, что «шалун» и чего-то такое «нащупал». Но что именно, какие такие «уочки»? Я был тогда, как сейчас думаю, очень безграмотный и неопытный.
И вот мы вошли ко мне в дом, где посреди комнаты висел большой гамак, а по углам лежала кое-какая утварь.
Мы сели в гамак рядом и естественно болтали ногами, потому что я не знал, чего надо делать. А Кончита совсем успокоилась и разглядывала стены и углы.
Тогда я спустил платье с её плеча и сразу увидел левую грудь. Это было очень интересно, что я впервые вижу настоящую грудь мучачиты, но не особенно поражало. Наверное, в моей памяти оставались груди, которые я видел в младенчестве. Лучше сказать, я не был потрясён.
Я дотронулся до её соска, который торчал, как маленький коричневый финик. И я ласково его повертел – по часовой стрелке и против. Я был осторожен, чтобы Кончиту вновь не пробила пляжная дрожь. Но она, к счастью, просто улыбалась, глядела в окно и ковыряла в ухе.
Пока я вертел сосок, она даже зевала, так мне сейчас кажется. И я думал, что это хорошо, что это к лучшему – всё нормально, думал я, если она зевает, когда ей вертят сосок. Ей, значит, спокойно и она мне доверяет.
И вот я повертел ей сосок и решил, что уже, наверное, достаточно, потому что много времени прошло. Кончита совсем отвлеклась от нашей близости в гамаке. Она показывала мне паука на потолке, скорпиончика в углу и маленькую жабку на пороге, из тех, что зверски скрежещут по ночам. Нас связывало всё меньше и меньше, так я чувствовал. Кончита уже напевала кубинскую песню про красное знамя, которое победит.
И тогда я приподнял подол её платья. Может быть, сейчас стыдно говорить, но я был не готов увидеть сразу самое таинственное, что есть у мучачит.
Кончита ничего лишнего не надевала, и я внезапно увидел её «коситу», то есть эту штучку, как говорят колумбийцы и перуанцы; её «кончу» - раковину, как выражаются аргентинцы; её «пойиту» - курочку, как принято у нас на острове Чаак.
Хорошо помню, мне показалось, что я нырнул глубоко в море, и дыхания уже нет, а передо мной коралловый утёсик, покрытый густыми водорослями, живой и манящий. Я смотрел на то, чего никогда раньше не видел – такое простое и близкое, что мне стало страшно, и подводная пелена застила глаза.
Лучше сказать, я напугался и быстро опустил подол. Сердце стучало, и я дрожал, как в лихорадке, сотрясая гамак.
«О*кей! – сказала Кончита, поднимаясь. – Пора в лавку. Увидимся». У порога она наклонилась к жабке так, что сердце моё перестало стучать вообще, и вышла. А я остался в каком-то забытье. Всё казалось мне серым, пустым, никчемным.
С тех пор я видел каждую ночь, как погружаюсь в те водоросли и проникаю в глубины кораллового утёса. Он всегда снился отдельно. Было приятно, но и обидно, что я не вижу Кончиту целиком. В этом было какое-то неуважение. Лучше сказать, мачизм.
Долго я видел во сне только ту самую отдельную часть Кончиты. А саму её избегал наяву. От стыда и неловкости, так я сейчас думаю. Мне казалось, я был с ней груб тогда, разглядывая местами, как курицу на рынке.
Донья Кончита теперь хозяйка пяти сигарных магазинов, у дверей которых стоят деревянные болваны в сомбреро, дымя показательной сигарой круглые сутки. Кончита всё также хороша и ходит босиком, по привычке, - можно видеть её розовые и длинные пальцы. Она ко всем равна и приветлива. Но однажды вот что мне сказала. Просто так при встрече на улице она сказала, что страсть как боится пауков, и обмирала от ужаса в моём гамаке.
Нас связывает какая-то паутинка, так я сейчас думаю. Тогда в гамаке я обрёл бы Кончиту сполна, стоило потрогать пальчики её ног, и она бы сама всем распорядилась. Но я не сожалею. Между нами есть эта паутинка, которая могла бы тогда оборваться.
А потом, года не прошло, я женился на моей толстушке Ампаро. И мы лежали с ней в гамаке. Но это только между мной и моей любимой желанной Ампаро, мир её праху. Она часто приходит во сне, такой красавицей, какой всегда была, и я вижу её – с головы до ног.
И дон Томас вновь заворковал старинную балладу.
«Ку-ку-ру-ку-ку, па-а-ало-оо-ома! Ку-ку-рру-ку-ку, но-о-о - йо-о-о-орес! Говорят, что по ночам эта мучачита только плакала. Говорят, не ела, а только пила. И клянутся все, что небо само трепетало, слыша её рыдания. О, как небо страдало по ней и звало! Вот и ушла мучачита на небо. А теперь, уже который год, одна голубка плачет от смертельной тоски, погибает. По утрам спозаранку стенает – ай-йа-йа-йа-ай – в домишке с резными дверьми. И клянутся все, что эта голубка – душа той мучачиты, ушедшей на небо. Ждёт голубка, не дождётся, когда вернётся несчастная. Не плачь, голубка, но йорес!»
Умолк дон Томас, собираясь с духом для следующей песни.
А по морю всё бродили пятна света от подводных фонарей ныряльщиков, то разгораясь у поверхности, то угасая в глубине. Эти ныряльщики беззастенчиво разглядывали коралловые рифы, покрытые водорослями, вспугивали стаи рыбёшек, которые, сверкнув под фонарным светом, исчезали во тьме, подобно воспоминаниям дона Томаса Фернандо Диаса.
Хозяин дон Хасим
В полушаге от победы нашей последней революции знаменитый генерал Франциско Вийа собрал в штабе своих самых доверенных команданте.
Это было неподалёку от города Пачука. И вот что сказал герой революции Франциско, или Панчо, Вийа: «Кабайерос и камарадос, - а говорил он негромко, в пышные усы. – Мы долго сражались за свободу, за равенство. Мы скоро их добудем. Но как при них жить, мы ещё не знаем. Поэтому нам необходимы золотые запасы на всякий случай».
Панчо Вийа обратился к карте Мексики. Он указал на остров Пьедра Рота, то есть Разбитый Камень, что в Тихом океане, и на другой - в Карибском море. «Я склоняюсь к этому островку Чаак, где издавна гнездились пираты, - сказал Панчо Вийа. – На нём будет наша кладовая и к ней мы приставим нашего человека, чтобы берёг и приумножал запасы».
Вообще Панчо Вийа многим насолил за годы революции. Например, за ним охотился целый отряд гринго в десять тысяч человек, потому что Панчо часто переходил границу и хозяйничал в северо-американских штатах. Поймать его не удавалось. Панчо Вийа мыслил хорошо и был ловок, но из простого народа.
И вот те, с кем вместе сражался он за свободу и равенство, но более образованные, убили его, приперев всё ж-таки к стенке. Это произошло в 1923 году, летом, ещё до начала сезона дождей.
Примерно в это самое время на остров Чаак прибыл человек по имени Хасим. Он купил участок земли, мимо которого проходит сейчас дорога в аэропорт, и окружил высокой каменной оградой. Рабочих, строивших дом и стену, он привёз с собой, а потом они исчезли с острова. Дон Хасим зажил очень тихо, но вскоре все наши почувствовали, что это появился хозяин.
Сначала о нём много говорили. То ли он из арабов, то ли из японцев, потому что на самом деле Хасимото, то ли это Панчо Вийа, ускользнувший от стенки и поменявший лицо. Полагали даже, что русские обосновались за каменной стеной, где готовят новую всеамериканскую революцию.
Наши любят поговорить просто так, без порицаний и хвалы. Особенно приятно порассуждать о новом человеке. Всё равно, что об урожае кокосов или маиса, о курсе песо или кандидатуре губернатора. Наши всегда считали, что из этих разговоров образуется нечто материальное, вроде электрического потока. И придав ему нужное направление, можно повлиять на события. Островные, по крайней мере.
Но со временем дело пошло иначе. Говорить-то говорили, как угодно и о чём угодно, за исключением дона Хасима и всего, что с ним связано, его имя вообще не поминали всуе, - а вот на события разговоры наши уже никак не влияли.
Дон Хасим знал всё, что происходит на острове Чаак, и без его ведома ничего по сути дела не происходило. Казалось, у него за стеной тайная армия из янычаров или самураев. Он назначал директора полиции и губернатора, разрешал открывать новые рестораны и магазины и закрывал те, хозяева которых неправильно себя вели.
На острове была одна радиостанция «Эль тибурон амабле», и её дон Хасим захватил в первую очередь. А другие волны, кроме морских, нас почему-то не доставали. Иногда только удавалось поймать приглушённую классическую музыку и речи Фиделя Кастро с Кубы. Ходили слухи, что у дона Хасима специальные глушители.
В общем, он добрый и разумный хозяин. Установил те порядки, за которые боролся вместе с Панчо Вийа. Ну, может, с неким акцентом – то ли арабским, то ли японским. Дон Хасим, видно, устал от долгих безалаберных лет революции, когда было неизвестно, что ждёт завтра, и на острове Чаак постарался исключить всякие неожиданности. Даже в отношении ураганов требовал прогноз погоды на полгода вперёд.
Но всё это, конечно, удалось не сразу.
В кофейне отеля «Эль пирата» собираются по утрам старички за кофе. Отсюда хороший вид на морской причал, куда подходят катера с Юкатана, на парк с ротондой в центре, на старинную башню с часами, единственными публичными на всём острове. Один из старичков всегда в чёрном сомбреро с золотым позументом. Лицо его напоминает слоновью ногу или мёртвый ствол кокосовой пальмы. Это и есть дон Хасим.
Много лет назад, когда он был моложе, но также сидел за этим точно кофейным столиком, к нему подошёл человек в шортах, сандалиях и панаме. К нему часто подходили просители, но этот был с портфелем, откуда быстро извлёк какой-то предмет, оказавшийся молотком, и со всего маху погрузил в голову дона Хасима.
Тогда дон Хасим не носил сомбреро, и молоток прочно засел в голове, с хрустом, будто в кокосе. Только белая ручка торчала, и казалось, что на плечах дона Хасима сковорода.
В те времена пошла какая-то мода бить по голове ледорубами и молотками. Так погиб Леон Троцкий, за которого некому было переживать. Так погиб и дон Хасим. Закончилась его власть на острове, что сулило бурные перемены и беспокойство с уголовным уклоном. Все наши разом подумали об этом и не захотели нового хозяина. Вот что, говорят, спасло дона Хасима. Хотя и сам он стойко выдержал удар молотка, который, как оказалось, не повредил ничего существенного.
Правда, в американском госпитале, куда отвезли дона Хасима, сказали, что извлечь молоток невозможно. Ручку, которая торчала слишком безобразно, отпилили. Она теперь едва выступает над левой бровью. Когда дон Хасим в сомбреро, совсем ничего не заметно. А ударная часть молотка как-то прижилась, чёрная среди серого вещества. «Молот у меня есть, серпа не хватает!» - так шутит дон Хасим, сидя в бронированном сомбреро за чашкой кофе.
История эта случилась, когда власть дона Хасима не была так крепка, Позже, уже с молотком в голове, он навёл полный порядок. Разве что велосипед украдут. У падре Себастьяна крали дважды и все три раза полиция возвращала, сверив номера, выбитые на раме, с теми, что в велосипедном паспорте.
Дон Хасим, конечно, приумножает те запасы, что вверил ему Панчо Вийа. Каждую неделю к дикому берегу острова Чаак подходят катера или вертолёты, которые сбрасывают в море непромокаемые пакеты с оранжевыми буями. В условный час подгребают наши на баркасах и забирают товар. Известно, в каких домах позволено торговать колумбийской кокой. Грамм порошка в фунтике, - цена твёрдая,- за двести песо. Ну, туристам, особенно гринго, - подороже.
Дон Хасим допускает всё, но в меру, как апостол Павел – «всё мне позволительно, но ничто не должно обладать мною». Поэтому он строит две клиники – для наркоманов и алкоголиков. Пить-то наши совсем не умеют. Это наследственное, от индейцев майя, которые напиваются со времён конкисты.
Ближе к Рождеству дон Хасим проводит благотворительные вечера, где собирают деньги – не менее миллиона – для инвалидов и запредельных бедняков. «Блажен, кто не осуждает себя в том, что избирает». Эти слова из послания апостола Павла выбиты на мраморном пороге дома, где живёт дон Хасим.
«Падриссимо» - есть у наших такое слово. Его не просто объяснить. Падре – отец. А «падриссимо» вроде замечательно, колоссально. Когда кто-нибудь спрашивает, как у нас на острове, ответ один – «падриссимо»! Или - «муй падре»! И это чистая правда. Только дон Томас бывает прибавит: «син падре, ни мадре, ни перро ке ле ладре». То есть – без отца, без матери и без собаки даже, которая тебе побрешет. Ну, один-одинёшенек. Сам себе хозяин. Так ему, дону Томасу, кажется лучше. Вот и сидит под пальмой на белом песке, ожидая заката.
Дон Томас Фернандо Диас не любит говорить о нашем хозяине доне Хасиме, потому что плохо его понимает. Он подозревает, что это дон Хасим виноват в падении племянника-губернатора дона Авелардо Мадрида.
-У него власть. А я не знаю, что это такое, - говорит дон Томас. – Мне Господь власти не дал. Да я никогда об этом и не просил. Лучше сказать, я никого ни о чём не просил. Даже моего племянника дона Авелардо, хотя он сам предлагал – проси, мол, чего хочешь.
Но однажды, было дело, просил, когда сильно выпил. Много текилы в сезон дождей. И вот я вдруг почувствовал большую неприязнь к самому себе, отвращение, так я сейчас думаю. И жизнь представилась очень тяжёлой, каменной и несправедливой во всех деталях. «Зачем жить в этом подлом мире такому, как я, подлому? – спрашивал себя и отвечал. – Незачем!» Можно было утопиться или повеситься, хотя у нас в сезон дождей верёвок не продают, можно отравиться газом или приникнуть к электропланте. Да мало ли простых способов на нашем маленьком острове?! Но ничего подобного мне в голову не пришло, потому что это чистой воды грех – самоубийство. В моей голове сидел, как молоток, другой замысел.
И вот я пошёл в один ресторанчик с дурной славой, где на столах плясали голые мучачиты и выпивали парни, у которых револьверы под рубашкой. Я взял ещё текилы и подсел к двум таким. По лицам было видно, что с револьверами. Впрочем, приняли меня хорошо и угостили пивом. Но вот что я ответил: «Спасибо, парни. У меня к вам дело». «Говори, - сказали парни, помрачаясь глазами, - Какое ещё собачье дело?» «Есть ли у вас хоть один исправный револьвер на двоих?» - спросил я просто, как о здоровье крёстного. Тогда они помрачились целиком и полностью, но отвечали: «Есть! У нас три револьвера и коктейль-молотов. Почему?» И я сразу объяснил, чего бы мне от них хотелось: «Отъедем в сельву, парни, подальше, и вы меня пристрелите. Лучше сказать, одной пулей».
Они стихли и заёрзали, озираясь на голых мучачит. Потом молча выпили. «Нечего сомневаться, парни! Напишу записку, что застрелился по своей воле, отдам все деньги, которые имею, гамак и двух павлинов, а прямо сейчас закажу ещё пива и текилы на всех", - вот как я уговаривал. Им понравились мои слова, так я сейчас думаю. Было видно, что им хочется пристрелить меня, хотя бы даром. Сначала пулю в живот, чтобы помучался с полчаса, пока они пиво допьют, а уж потом – в голову. Но я так хорошо настроился, что был готов на всё. Парни разглядывали меня, как свиную тушу перед разделкой. У старшего, я заметил, лобик был высотой в полмизинца, а у другого такой же ровно ширины. И я был счастлив в ту минуту и уже полюбил их за то, что Господь сотворил такими, чтобы пристрелить любого, кто попросит. Казалось, мы давние друзья.
И вот тут-то всё рухнуло. Парни вспомнили что-то очень важное. Даже растерялись и напугались, как могли позабыть об этом, будто о кондоне в портовом публичном доме. «Есть бумага от дона?» - спросил старший с надеждой. Но я ничего не понял, поскольку очень отвлёкся от этого мира. Какая бумага? Какой дон? «Разрешшшение от дона Хххасссима, - зашипел парень, не открывая рта. – Если нет, каброн, вали! Ещё пивом, козла, угощали! Вали, пока зубы в ряд!» И я быстро вышел на улицу под ливень. Одно дело – умереть. Совсем другое быть избитым. На это я не настраивался.
Я выбежал к набережной, которую захлёстывали мокрые чёрные волны. И мне показалось, что я только что из них вынырнул и что ливень немного газированный, с признаками Святого Духа, потому что жить стало куда как легче. И вот я благодарил дона Хасима, так я сейчас вспоминаю. Без его участия уже валялся бы в сыром овраге с пулей в голове, и душа моя скорбно витала бы рядом, не понимая, растерявшись, куда ей дальше.
Но удивительное это то, что вот ещё скажу, какая мысль сверкнула в моём тогдашнем существе. Она была так уместна, как лимон к текиле. Может, подумал я, Святой Дух воплотился в доне Хасиме. Сошёл в виде молотка по голове. Была такая мысль, чёткая и ясная, как пуля. Чего отказываться? Наш хозяин дон Хасим. У него власть. И все ему чем-то да обязаны. Его порядки, его правила.
Большинство наших вроде ни в чём этом не участвует, но во всём этом живёт… Остров-то маленький. Говори, ни говори, а и без того всё слышно.
Помню, что услыхал я от падре Себастьяна, которого подвозил на трицикло, потому что в то время у него украли велосипед. «Не так важны поступки, видимые в этой жизни, - вроде сам себя утешал падре Себастьян. – Не так, что ты сделал перед людьми. А значительней, сколько дух твой претерпел перед Отцом нашим, изменился ли к лучшему. А об этом только Сеньор знает. Вот простил разбойника за одно только движение духа его. Потому, как же нам возможно судить ближнего? По Ветхому судим, а Новому не следуем».
Так и подвёз я падре Себастьяна к каменной стене, за которой дом дона Хасима. А что там, как там, не знаю, не могу сказать.
Корабль забвения
Он бесстрашен, дон Томас Фернандо Диас, как человек, поверивший, что ничего страшного в этой жизни нет.
С телом ему не очень жалко расставаться, такое оно высохшее, вроде сходящее на нет – легко и безболезненно отстричь, как прядь волос или ноготь. Беглым взглядом не отделить дона Томаса от пальмового ствола, под которым он сидит. Впрочем, слышен его голос на закате, сливающийся с шорохом моря, тихо и осторожно перебирающего белые песчинки. Похоже, и сам дон Томас перебирает песчинки.
Весь берег перед ним напоминал огромные песочные часы, и ему виделась уже воронка, в которую утекает всё из этого мира. В зыбучести песчаной исчезали пальмы, прибрежные дома, окраины моря, какие-то баркасы с рыбаками, яхты и старые галеоны. Только один бригантин ходил из стороны в сторону, не поддаваясь. И небо оставалось непоколебимым, но всё же опустошённым, потому что теряло кое-какие звёзды.
-Я не понимал, что такое остров, - говорил дон Томас, покуда закат ещё не утянуло в песок. – Моя любимая учительница, которая сказала, что я рождён, чтобы петь, показывала наш остров Чаак на карте. Да, он очень маленький и кругом вода. Но я, как сейчас помню, садился на велосипед и ехал, куда хотел. Лучше сказать, я добирался до города Мерида или до Кампече, или до Пачуки, которые, если судить по плоской карте или по круглому глобусу, - за морем. Чаще всего я ездил в Тулум и в столицу нашего штата Четумаль, там были русские горки, чёртово колесо и кукуруза на палочках, посыпанная красным перцем.
Но мне не верили. Во-первых, говорили, море. Во-вторых, нет русских горок в Четумале, как и чёртового колеса. В-третьих, очень много километров для мальчика на велосипеде. До ближнего Тулума – сто тридцать, а уж до Пачуки, если по прямой, не менее пяти тысяч. Моя любимая учительница показывала на карте эти правдивые расстояния. И я понимал, что никак не могу пересечь море на велосипеде и проехать за день пять тысяч километров. Лучше сказать, десять тысяч, потому что я всегда возвращался до заката.
Тогда вот что я сделал. Оставил велосипед и ходил пешком. До Тулума, до Четумаля и Кампече.
С Пачукой стало сложнее. Там жил мой дядя сеньор Сильверио, и он бы забеспокоился, увидев меня пешком, без средства передвижения. Когда я приезжал на велосипеде, дядя Сильверио не беспокоился, поскольку верил в силу колёс.
И вот я ходил, куда вели ноги. А больше не знаю, не могу сказать, чего ещё делал. Думаю, наверное, учился до шестого класса. Хотя это, возможно, уже потом. Кто бы мне ответил?
Но однажды со мной или вокруг меня что-то приключилось. Возвращаясь из Тулума, я увидел перед собой сплошное море, без дорог и тропинок, должны были бы быть, по крайней мере, тропинки, по которым много раз ездил и ходил. Но вот так нет! Море, как на карте, отделяло остров от остальной суши.
Тогда я добрался автобусом до Плайи дель Кармен и взял билет на катер, ходивший по морю к острову Чаак. На катере было весело и тесно, наши возвращались домой с покупками, пили пиво, и многие, не сходя с места, танцевали самбу. А мне вдруг стало так плохо, хоть прыгай за борт. Всё давило, всё стягивало, было жёстким, тяжёлым, шершаво-колючим, и плясали в глазах чёрные дыры и красные пятна, и небо и море были в изломах и трещинах. Так что я даже не понимал, где нахожусь. Меня, видно, сильно укачало. И от этой тоски я, конечно, мог бы прыгнуть за борт. Но вот что меня спасло. Я услышал песню о корабле забвения, о «наве дель ольвидо». «Подожди, - слушал я, - ещё корабль забвения не отчалил, не поднял паруса, подожди немного – «эспера ун поко, ун покито мас». Вот так и слушал, пока катер не подошёл к острову, который я не совсем узнавал, даже напугался, туда ли взял билет. И всё же спустился на берег, хотя ноги были очень слабы.
Тогда и случилось, так я сейчас думаю, что я родился в этот мир, где остров Чаак был островом. Вроде что-то лопнуло и наполнялось сызнова. Я пошёл в школу, и моя любимая учительница опять сказала, что я рождён, чтобы петь. И мой падре занимался пиратством. Зато о дяде сеньоре Сильверио я не слыхал, да и в Пачуке не был, это далеко, но не за пять тысяч километров.
Много лет, как живу на острове Чаак, и так давно схоронил жену мою Ампаро, и это кажется невероятным, что когда-то пешком или на велосипеде ходил за море, в дальние города.
Я переполнен годами, как обжора, до тяжести, и трудно сейчас сказать, не знаю, мои ли это воспоминания. Их много вокруг и лезут чужие. Всё путается, рассыпается, как белый пляжный песок.
Вот вижу один бригантин в море, который ждёт меня. На него можно без билета. На его борту, думаю, есть ли кто? Немного страшно, если нету!
«Подожди, подожди ещё немного, - поёт дон Томас, - прежде, чем увозить моё счастье! Подожди, корабль забвения! Я умру, когда ты поднимешь паруса».
Солнце растворилось, исчез горизонт, и дон Томас Фернандо Диас легко и незаметно вошёл в ствол пальмы, под которой обыкновенно сидел. Лучше сказать, слился, чтобы вместе утечь в песчаную воронку, через какое-то время.
Все наши знают эту пальму-подростка. У неё, одной из немногих, есть имя. Её так и называют – пальма дон Томас. Если усесться под ней на закате, можно услыхать голос, знакомый, хоть и с привкусом кокоса. Дон Томас рассказывает о жизни на острове Чаак, как её видно оттуда, где он сейчас.
Бывает, что его перебивают другие голоса, неведомо как забредшие в пальму. Откуда они там взялись, не знаю, не могу сказать. Может, просто гостят.
Прыжок назад
Все наши на острове Чаак хорошо знают числа, потому что на юг от государственного флага и бронзовых орлов улицы под нечётными номерами – с первой по двадцать третью, а на север под чётными – со второй по двадцатую. А вдоль моря, пересекая улицы, идут авениды – пятая, десятая, пятнадцатая и так, через пятёрку, до сотой, где теперь аэропорт. Если всё сосчитать, у нас получается двадцать три улицы, которые поперёк острова, и двадцать три авениды, набегают три «бис», - вдоль. Да ещё сама набережная, единственная с именем собственным, знаменитого пирата Моргана, где сплошь ювелирные магазины.
Каждый год на маленький остров Чаак высаживается с моря и воздуха миллион человек. В основном гринго, им тут рядом. Остальные из каких-то совсем забытых Богом мест – из Европы, Азии, Южной Америки, Австралии.
Все наши, по-своему, знают географию. Чем ближе страна к острову Чаак, тем, разумеется, она больше. Например, Эстадос Унидос, Куба, Гондурас, Колумбия – очень велики. Ещё Великобритания. Хотя довольно далеко, зато в самом названии величина. А дальше – всё мельче и мельче – Франция, Алемания, Руссия, Чина, Хапон…
Наши думают, что только дай иностранцам волю, так все бы и осели на острове Чаак. И в этом есть правда – оседают.
Открывают новые рестораны, отели, велосипедные магазины, поля для гольфа, вертолётные площадки для обзора острова сверху, собачьи лазареты и виллы для аренды. Куда ни глянь – таблички «Сдаётся» или «Продаётся». Ещё чуть-чуть и станем столицей мира, так наши говорят. Хорошо, что есть третий пункт Конституции, принятой пятого февраля 1917 года, который разрешает выдворять иностранцев с полицией в сорок восемь часов за оскорбление одного из наших коренных островитян. Впрочем, таких случаев, кажется, до сих пор не бывало. Дон Томас Фернандо Диас непременно знал, кабы третий пункт когда-либо применили. Его пальма шелестит, раскрывает листья, как ладони, и роняет кокосы, когда хочет высказаться.
- На вилле «Могила улитки», что на пятнадцатой авениде, вот какое объявление: «Продаются картины по сто песо, новеллы по пятьдесят за десяток и запеленатое дитя камня – по договорённости». Может, я отсюда не всё разглядел, как следует, не знаю, не могу сказать. Но вот что верно, так это то, что «Могила улитки» принадлежит сеньоре Ракель-Дездемоне Горбач. Говорят, сеньора родственница русского президента. В её кафе «Диаманте» всегда собирались некоторые из наших, чтобы обсудить международные отношения.
Бывало интересно послушать, сколько в мире сложностей. Хотя я не очень разбирался, о чём речь, потому что слишком много воды между нами и Европой и ещё больше – между нами и Азией, где живут эти русские.
Однако дух замирал, когда говорил директор заповедника голубых крабов дон Хорхе Наварро. Он говорил то, что могло напугать, но лучше всего запоминалось: «Сейчас, после распада Унион Советика, - он громко сосал лжесигарету, с помощью которой бросал курить. – Это хуже, чем кто-либо может представить! Нарушилось равновесие!»
«Это всегда к беде, когда что-то распадается, - соглашалась сеньора Ракель-Дездемона, разглядывая руку, тронутую подагрой. – Всё вкривь и вкось». Художник Карлос Хосе Абрахам, который тогда расписывал потолок кафе – падающими звёздами и бриллиантовыми ангелами, - тоже присаживался за столик. «Что нам до чужих распадов, - говорил он. – Важно внутреннее равновесие и связь с космосом».
Помню, дон Хорхе, вообще нервный, да ещё бросающий курить, разгрыз лжесигарету, как куриную косточку, и выплюнул в пепельницу: «Вы не можете вообразить, сидя на нашем благословенном острове, насколько всё нарушилось и распадается! Грингос уже творят, чего хотят, без оглядки. Вот даже тут, на нашем благословенном острове, давят джипами голубых крабов, когда те мигрируют через дорогу!»
«Что же будет, что же будет, Господи Всемогущий, - огорчалась сеньора Ракель-Дездемона. – Если и Люксембург отделится от Руссии – это конец! Всё развалится! А ведь только в Руссии, я знаю, умеют лечить подагру». И она заглядывала в глаза Цезарю Трюхо, ведущему радиостанции «Любезный тибурон». Конечно, он знал больше других, это проступало на его лице, хоть и сдержанно, так я сейчас думаю. Цезарь Трюхо вообще помалкивал, наговорившись в эфире, но с таким видом, будто отсчитывал секунды до атомного взрыва, который пожрёт, как акула, наш маленький остров Чаак.
Такого я не помнил с тех пор, когда поссорились Хосе Эсталин Крусчёв с президентом гринго из-за Кубы.
-Лучше сказать, сейчас мы совсем о другом. Сеньора Ракель-Дездемона Горбач уехала-таки со своей подагрой лечиться, не знаю, куда именно. И вот она сдала свою виллу «Могила улитки» одной гринге, сеньорите Лиз из штата Огайо, - голос дона Томаса поплыл – то ли в сторону, то ли вглубь ствола, - замещаясь чьим-то другим, позвончей и поразвязней. – Представьте, у сеньориты Лиз было белое миловидное личико – «уна буэна пальма бланка», как говорят на этом острове, - и золотые локоны, будто она сошла с витрины ювелирного магазина, что по набережной Моргана.
В это трудно поверить, но сеньорита Лиз тоже имела предков из России. Её прадед воевал с японцами в начале прошлого века. Потом они жили в Китае. А сама Лиз уже родилась в Огайо. Хотя она знала некоторые русские слова. Вот, например, «бисьдэтц», что означает – конец всему. Или «эспосибо», то есть спаси тебя Бог.
Однажды в своём штате Огайо сеньорита Лиз прочитала книгу «Приключения на Юкатане», которую написал известный путешественник профессор Стефенсон. В 1832 году он исколесил полуостров, собрав множество ценностей индейцев майя. Заезжал и на остров Чаак, но тут его закусали москиты, напугали оселотли, мяукавшие вокруг лагеря, и три одичавших кобылы. На другой день профессор отчалил, не сказав об острове доброго слова.
Потом в городе Нуэва-Йорк мистер Стефенсон открыл огромный музей всего того, что вывез из нашей сельвы. Он так писал в книге – мол, у нас всё разрушается и пропадает, и нет интереса к древней цивилизации майя, которую, по его мнению, в самом расцвете уничтожили испанские конкистадоры. В общем, наши до сих пор обижены на мистера Стефенсона за его предвзятость и высокомерие. Да это и вышло ему боком – года не минуло после открытия, как музей в Нуэва-Йорке совершенно выгорел. Понятно, что боги майя хотят тихо разрушаться и пропадать у себя на родине, в юкатанской сельве. Ход здешнего времени особенный, его не удержать в иностранных музейных стенах.
Но вот что придумала сеньорита Лиз, прочитав Стефенсона. Она решила изучить индейцев майя на острове Чаак и написать большую книгу как продолжение «Приключений на Юкатане», только сто семьдесят лет спустя. У неё и название уже было – «Приключения на таинственном острове Чаак, или жизнь и обычаи современных майя».
Когда сеньорита Лиз договаривалась с сеньорой Ракель-Дездемоной Горбач о цене за виллу «Могила улитки», которая особенно понравилась ей архитектурой, напоминавшей древние пирамиды майя, к ним подошёл Карлос Хосе Абрахам, спросить, достаточно ли звёзд на потолке. Так они, Лиз и Карлос, впервые увидели друг друга, и что-то, так я сейчас думаю, уже дрогнуло, то есть тронуло сердце сеньориты из штата Огайо.
Карлос, испачканный берлинской лазурью, в красной пиратской косынке на чёрных волосах, убранных в длинный хвост, очень напоминал индейца из американского вестерна и в то же время оселотля, священное животное майя – дикого кота, с чуть коротковатыми лапами и чуть великоватой, но прекрасной многопородистой головой.
А сеньорита Лиз вообще была переполнена жалостью и состраданием к индейцам. Из книги Стефенсона она хорошо помнила, как те носили белого гринго в кресле с пологом от москитов многие мили по каменистым дорогам, раскалённым солнцем, как прорубали мачете тропинки в сельве и корчевали деревья для лучшего обзора пирамид, как принимали в бедных пальмовых чосах, делясь последней водой и куском кукурузной лепёшки. «Какое свинство, - думала Лиз, - позволять таскать себя, как падишаха, только потому, что устал от верховой езды, и тут же рассуждать о великой цивилизации». Она бы этого никогда не допустила, даже сто семьдесят лет назад.
Карлос пригласил сеньориту Лиз на свою ночную выставку под открытым небом, на крохотный островок Страсти, что у южной оконечности острова Чаак. Впрочем, он не показался Лиз таким уж крохотным. Хотелось бы сложить здесь хижину и прожить до глубокой старости. Страсти – старости… Как это неожиданно близко, если по-русски, а на других языках – ничего общего.
По острову Страсти гуляли карликовые ласковые мапаче с поперечнополосатыми хвостами и барсуки-техоны, спали уже павлины на ветвях дерева сейба и розовые фламинго в мелкой лагуне, а в центре торчал огромный белый маяк и рядом развалины индейской арочной постройки, служившие маяком тысячу лет назад.
Картины Карлоса лежали на песке, освещённые факелами, которые порой роняли огненные беззвучные капли. Картины были на одну тему – страсть. Лучше сказать, Страсть№1, Страсть№2 и так далее. На всех обнажённые – в слиянии или разрыве. А на Страсти№17 что-то красное, вырываясь из чёрного, проникало в зелёное. Около этой песок был истоптан куда более чем у остальных.
Лёгкие волны почти доставали холсты и поднимали их цвет солёной росой. Был коктейль из большого глиняного котла, где намешали ром с фруктами. Его разливали половником по морским раковинам. Мучачос играли индейские мелодии на бамбуковых дудочках-пито и на кокосах с тремя дырками. А Карлос, почти голый, с перьями птицы гуакамоле в распущенных волосах, плясал танец Чилам-Билам, рассказывающий о колдунье, которая возвращает утраченную любовь. Он изображал и саму колдунью и священного кота оселотля, пожирающего сердце неверной, и даже сердце, его последние трепыхания.
И вот что произошло, когда танец уже заканчивался. Случилось то, что одна из картин, именно Страсть№17, вспыхнула. Кто-то бросился тушить, но Карлос остановил. Полыхая и корёжась, Страсть№17 приподнялась с песка, и было видно, как красное тело, наконец, вырвалось из чёрного и слилось с зелёным. На островок Страсти пала тишина, возможная только при истинном акте сотворения.
Один престарелый гринго, из приглашённых, в шортах и на голубом протезе, вмешался вспышкой фотокамеры, а затем, поторговавшись, выписал Карлосу чек на тысячу – за пепел Страсти№17. Одна хапонеса из Японии выловила Страсть№4, уносимую приливом, и отдала за неё на сто больше, чем просил Карлос. Он блаженствовал, как ребёнок в новых башмаках. Из двадцати пяти Страстей разошлись девятнадцать. Сеньорита Лиз хотела купить двадцатую для ровного счёта, но Карлос, увлекая её к останкам древнего маяка: «Эта страсть и все мои страсти, - отговорил, - принадлежат тебе. Я не таков, чтобы брать за них деньги».
У сеньориты Лиз кружилась голова – от рома, зацветшего фруктами, от сейбы в павлинах, от карминовой фрамбуйяны и лиловой хаккаранды, от полосато-стоячих хвостов мапаче и от индейских руин, где, казалось, уже горел огонь, указывая дрогу кораблям майя. Но более кружилась от Карлоса Хосе Абрахама по фамилии Чиатуте. Они глядели на тёмное в ночи, но с внутренней бирюзой море, и Карлос объяснял, что Чиатуте – это богиня майя, дающая лёгкую смерть при родах, и нашёптывал легенду о поцелуе.
«Когда-то в нашем городе улочки были так узки, что позволяли возлюбленным соседям целоваться, выйдя на балконы. Тараско и Франческа каждый вечер, перед сном, сливались в поцелуе, так что кошки перебегали по ним с крыши на крышу. Это вошло в привычку, как прохладный душ на ночь.
Их судьбы во многом были схожи – матери умерли с помощью богини Чиатуте, а отцы только и знали, что торговать лангостами, то есть лобстерами, по-вашему. Но однажды дон Селебре, папа Франчески, открыл для себя новость, в кого влюблена его дочь, и был расстроен и взбешён, потому что ненавидел соседа напротив дона Сааведро – они очень соперничали по лангостам. Он запретил Франческе выходить на балкон, но та отвечала дерзко. И вот дон Селебре, потеряв смысл и манеры, схватил первое, что попалось под руку, а это, к несчастью, была гигантская лангоста, и швырнул в девушку, да так, что клешня пронзила шею. Франческа упала замертво.
В урочный час возлюбленный её Тараско, без тревоги в сердце, готовый к поцелую, вышел на балкон. Его уже ждала Франческа. Она обняла и поцеловала, как никогда, нежно. Так нежно, как могут целовать лишь призраки и духи, всё отдавая, но и забирая всё.
Свет уплыл, лишился дыхания Тараско и рухнул с балкона прямо на головы своего папы дона Сааведро и папы Франчески дона Селебре, которые только что выскочили на улицу, чтобы выяснить отношения.
С тех пор два дома торговцев лангостами пустуют. Но в полнолуние можно увидеть Тараско и Франческу, их объятия и поцелуй и как кошки перебегают по ним с крыши на крышу. Я покажу тебе эти балконы", - и Карлос прильнул, как нежный призрак, к губам сеньориты Лиз.
В общем Карлос Хосе Абрахам Чиатуте рассказал правдивую легенду. Ей уже не менее пятидесяти лет. Сначала у нас на острове появилась эта легенда, не знаю, не могу сказать, откуда, а уж потом построили два дома, друг против друга, с балконами впритык, нарочно, чтобы показывать туристам. Лучше сказать, известно много случаев, когда всё начинается со слова.
Пожалуй, и сеньорита Лиз поверила в легенду Карлоса прежде, чем узнала, как следует, его самого.
Они стали жить вместе на вилле «Могила улитки».
Сеньорита Лиз и не мечтала, что её исследования примут такой сокровенный оборот. В общении она стремительно познавала все обычаи современных индейцев майя и вела дневник, записывая каждый поступок или просто движение Карлоса Хосе Абрахама – как он ест, как спит, как чихает, как говорит, ругается, сморкается, чешется, как занимается любовью, и какие звуки при этом издаёт. «Как оселотль! – думала Лиз. – Моя книга будет посильнее, чем у Стефенсона!»
Она уже сделала ряд первосортных открытий. Во-первых, индейцы не бреются, потому что у них ни черта не растёт, и это удобно в быту. Во-вторых, совсем не воняют, даже когда очень потеют. Так, попахивают земляным орехом или земляникой с молоком. А в особых случаях, связанных с третьим открытием, - озоном после грозы. Таков уж у них обмен веществ. Хотя Карлос настаивал, что именно майя обучили европейцев мыться, хотя бы раз в неделю. От них, мол, так несло, что немыслимо было бороться за независимость.
В-третьих, любовь в гамаке. С непривычки Лиз укачивало до потери сознания, и она пользовалась гигиеническим пакетом, но вскоре свыклась, как с морской болезнью, и ей уже казалось, что всё происходит то ли в небе – с орлом, то ли в кроне огромного душистого дерева – с котом. В неё проникали столетия. Совершенно первобытные ощущения, которые, в-четвёртых, притормаживали работу.
Когда Лиз удавалось выпасть из гамака, она сразу всё записывала, и книга продвигалась достаточно быстро, как дни нашей жизни.
На острове Чаак время и впрямь шло как-то иначе, чуть кривее, нежели в прочих местах планеты. Особенно это замечалось, конечно, в гамаке, но не только.
Карлос, вложив деньги от продажи Страстей, организовал соревнования по древним видам ритуального пятиборья среди индейцев майя. Они собрались на диком берегу острова рядом с полуразрушенной клиникой доктора Хуана. Солнце пять минут, как поднялось на ладонь от моря.
Были тут Люсиферо и Люсифуго, сыновья покойного сеньора Синфо, Альфонсо Виладью, каменщик, из здешних масонов, садовник Эмилиано сорок девятый и ещё человек двадцать, которые не представляли, зачем они здесь, - Карлос не успел растолковать – и прохлаждались пивом.
Главным в физической культуре майя оказались, к удивлению Лиз, не скорость или сила, а медлительная вдумчивость, выносливость, неспешность. Начали с соревнования «бускапьедрас», то есть поиски камешков. Усевшись в ряд на пляже, участники шарили руками и ногами в песке. Карлос объяснил, что по новым правилам засчитываются не только камешки, но и ракушки, плодовые косточки, бычки, битая посуда – словом, всё инородное, включая резину и пластик.
Когда солнце поднялось на тридцать семь ладоней, в общем, ровно через три часа, определили победителя. Им стал Эмилиано сорок девятый, нарывший кучу всякого добра. Он уже примеривал почти свежие трусы и розовую шапочку для купания.
После перерыва приступили ко второму виду – прыжки назад с места, «сальтоатрас». И тут воодушевлённый Эмилиано, напоминавший в розовой шапочке штоф фруктового ликёра, остался позади всех, что и явилось победой. На радостях, поскольку полагались премиальные, он выпил две бутылки семейного пива, рассчитанные на семью из девяти человек, и его едва не отлучили от соревнований. Братья Люсиферо и Люсифуго пожаловались Карлосу. «Эмилиано сорок девятый «муй допадо», - сказали они. – Очень под допингом! Невозможно с ним состязаться». «Пиво не в счёт, - ответил Карлос. – В олимпийском уставе про пиво ни строчки». «А про текилу? – спросил Альфонсо Виладью, хитрый каменщик. – Он и текилу пил». «Текилу в основном выпила сеньорита Лиз, - сказал Карлос. – Поглядите, какая счастливая». Лиз и правда вся светилась и растворялась под солнцем, записывая-таки из последних сил примечательное. В частности, она отметила, что индейцы майя, хоть и не поголовно, склонные к доносу.
Третий вид назывался «абахо де агуа» - сидение под водой на время. Солнце, стоявшее в зените, на восемьдесят пять ладоней от моря, довело почти до кипения воду в мелкой прозрачной бухточке, где разместились на дне, держась за коралловые рифы, сидельщики. Сначала они пускали пузыри, изо рта, носа, ушей, откуда могли, так что бухточка, казалось, вовсю кипятится. Потом, всё выпустив, перестали и только пучили, подобно гигантским креветкам, глаза. Лишь Эмилиано сорок девятый тихо и добродушно покоился, смежив веки и склонив голову, на белом, плотном и рифлёном от приливов песке.
Всплыли все разом, с мелкими промежутками, как варёные фрукты в компоте. А выиграл Альфонсо Виладью, задержавшись на миг дольше братьев Люсиферо и Люсифуго.
Лиз не могла в это поверить, но солнце переместилось ровно на шесть ладоней, а значит сидели под водой не менее получаса. «Лень было вылезать»,- коротко объяснил Карлос.
Сгрудившись на берегу, майя уже готовились к предпоследнему виду пятиборья «грито морталь» - смертельному воплю, на громкость и безысходность. «Был и шестой вид, - сказал Карлос, вроде извиняясь за недостачу. – Человеческие жертвоприношения. Но сейчас, без тренировок, с этим сложно».
Всё же сеньорита Лиз решила окунуться, освежить голову и оценить качество воды – возможно, обилие коралловых рифов позволяет как-то понемногу дышать ею. Она нырнула и поплыла с открытыми глазами. Когда лёгкие опустели и стало ясно, что вода не годится для дыхания нормального человека, Лиз увидала перед собой – ей показалось – огромную розовую медузу с чёрной бахромой. Но это был забытый Эмилиано сорок девятый в шапочке. Вокруг его безмятежной головы кружились, поклёвывая, рыбки, и голубой реликтовый краб, осторожничая, подбирался к беззвучной, бездыханной ноздре.
Сеньорита Лиз впервые столкнулась с утопленником и так сразу напугалась, что едва не захлебнулась. Их кое-как вытащили на берег и уложили рядом, лицом в небо, скрестив руки на груди.
Лиз глядела, как невероятно быстро, так что ощущалось вращение земли, летит к закату солнце, как наливается светом безумно острый, концами вверх, месяц. Не очень приятно, что её оставили с покойником – надо будет отметить их простое отношение к жизни и смерти, - но так хотелось спать от многочисленных переживаний. Она закрыла глаза и сразу поплыла меж коралловых рифов, спокойно дыша морской водой. Вот так просто, думала Лиз, так можно до бесконечности.
Внезапно в покой и благость, откуда ни возьмись, с жутким треском и урчаньем грохнула глубинная бомба. Всё зарокотало и забулькало вокруг, оглушило, как рыбку, бросив из подводной дрёмы на поверхность.
Очнувшись, сеньорита Лиз не сразу поняла, что это Эмилиано сорок девятый храпит, как древний насос, выдувая из ноздри упорного морского конька.
Ни один смертельный вопль предпоследнего вида не мог пробиться сквозь этот пышный храп. «Закатим его снова в море», - предложил Люсиферо, и брат Люсифуго поддержал: «Пускай там отдрыхнется». Но Карлос не согласился: «Отливом унесёт». «Ну, можно, - посоветовал Альфонсо Виладью, - камень к ногам». «Признаем, - сказал Карлос, - что Эмилиано победил во всех четырёх видах. Это будет справедливо».
Пятый, стойку на голове, зарытой в песок, перенесли, поскольку день вдруг миновал, и сеньорита Лиз, смирившись, неслышно, под пологом храпа, постанывала и поскуливала во сне. Эмилиано удалось растолкать, а для Лиз соорудили носилки и потащили, спотыкаясь, по ночной дороге к вилле «Могила улитки». Изредка просыпаясь, она видела неподалёку розовую шапочку, освещавшую бесконечный путь, и, успокоенная, вновь мирно засыпала.
Это был лучший день в жизни сеньориты Лиз. Ну а когда проходит лучший, последующие часто выглядят всё хуже и хуже, бледнеют. Так и случилось.
Она вдруг заметила, что на обед Карлос заказывает в основном пиццу: «Какого чёрта – пицца! Повсюду пицца! А я хочу кухню майя!» «Это как раз типичное блюдо, - отвечал Карлос. – Наши всегда готовили пирог из кукурузной муки с мясом и специями, который назывался «пизке», - символ пятого солнца, согревающего индейцев. В начале шестнадцатого века рецепт увёз в Италию Кристобаль Колон». Лиз пока ещё доверяла Карлосу Хосе Абрахаму Чиатуте.
В то время на острове Чаак начался весенний карнавал, и они отправились к набережной Моргана поглядеть шествие, которое обещало быть грандиозней бразильского. Тогда и возник Цезарь Трюхо с микрофоном, чтобы спросить у явной гринги, как ей тут отдыхается. «Я здесь не туристка, - улыбнулась Лиз. – Я здесь живу и работаю с одним индейцем майя Карлосом. Я его изучаю, потому что пишу книгу». Но вот что сказал Цезарь: «Насколько мне известно, сеньор Карлос такой же майя, как я древний римлянин. Впрочем, пишите, сеньорита, пишите – о Карлосе, о нашем чудесном острове, о карнавале. Скоро всему конец!»
И хоть Лиз не всё поняла дословно, но почуяла неумолимую пророческую твёрдость зерна, давшего всходы смущения и беспокойства. Она вспомнила, что Карлос всегда вяло откликался на ласковое обращение «мой индио». Прежде, ей казалось, тут опять вина Кристобаля Колона, перепутавшего части света в своём историческом плавании. Однако теперь призадумалась, о том ли вообще пишет. Её «индио» как-то слишком быстро исчерпывался в этническом, племенном смысле.
Проще говоря, открытий в последнее время не наблюдалось, а наступил застой, когда и записать-то было нечего, кроме возрастающих расходов, потому что картины Карлоса смотрелись только в ночи при неровном свете факелов, а последние деньги он спустил на пятиборье, так что жил за её счёт, и это Лиз отметила в тетради. Конечно, у неё было, как говорят на острове Чаак, немало шерсти, то есть водились деньжата, но не для содержания в конце-то концов индейцев в гамаке.
«Ми пича», - так двусмысленно называл Карлос сеньориту Лиз, поскольку это обозначало и любовницу и грубое шерстяное одеяло, всегда готовое съехать на сторону, ускользнуть. Он-то понимал, что Лиз относится к нему как к древнему документу или полуразрушенной пирамиде – с интересом и почтением до тех пор, пока есть, чего исследовать. А потом бросит пирамиду в тоске и унынии, окончательно рухнувшую после повышенного внимания. Для сеньориты Лиз – он почти обезличенный представитель вымирающего народа. И Карлос изо всех сил старался раздувать её этнографический запал.
Было уже изгнание шаманами бесов в земляной бане и поедание галлюциногенных грибов. Уже призрачные Алуши заходили к ним на «Могилу улитки» в день мёртвых и пели серенады. Уже Карлос при всех, в любом публичном месте, хватал Лиз за помпис, или, лучше сказать, за задницу, с этнографическим вывертом, на описание которого она потратила уйму времени и сил.
Сославшись на традиционную полигамию майя, Карлос зачастил домой с мучачитами из разных стран – перуанками, японками, венесоланками, итальянками, шведками, германками. Он увлекал сеньориту Лиз залечь в гамак втроём, но она согласилась лишь однажды, в память о своих предках, когда приходила русская, оказавшаяся в итоге узбечкой.
Лиз записала всё кратко и сухо, без подробностей, а потом сказала: «Мой индио, а индио ли ты? Слыхала, что майя всегда были со сбитым сексуальным прицелом. Или это легенды?» В тот же вечер окрылённый Карлос притащил семерых парней, среди которых Альфонсо Виладью, каменщика, и братьев Люсиферо и Люсифуго. Лиз спросила, где же Эмилиано, и выяснила, что у сорок девятого прицел на месте.
Веселились всю ночь с факелами, танцами умирающих оленей, фейерверком и смертельными воплями – кто в платьях и с макияжем, кто в павлиньих перьях, а кто и просто в боевой индейской раскраске по голому телу. Под утро Альфонсо Виладью был трогательно нежен, женственен и стрекотал без умолку, называя их праздник «фиестой сорок» или, что тоже, вечеринкой мариконов, тех, у кого прицел сбит Господом – именно на этом настаивал Альфонсо. А братцы Люси рассказывали, что сёстры их – Люсерна и Люсидез – напротив, мужеподобны и… Лиз удалилась в кабинет, откуда не выходила три дня, работая над книгой. Но разрешившись длинной главой «Форникасьон» - «Разврат», она заметила внезапную беременность другого рода. Грубо говоря, скотина, кот паршивый Карлос как-то изловчился в гамаке и поставил в затруднительное положение, несмотря на все охранные меры.
Вообще-то слово «эмбарасо» означает, во-первых, препятствие и помеху, во-вторых, смущение и замешательство, и только, в-третьих, то, что заимела Лиз, - беременность. О, как справедлива такая последовательность! «Помеха, замешательство, - размышляла сеньорита Лиз, - но ведь можно и родить – настоящего индейца майя, вождя, который воскресит дух древнего народа. Хотя какой дух, какого народа?» Мысли её как-то путались. Она мрачно перечитала свои тетради и совсем раскисла.
Книга, в общем-то, получалась, но не совсем того содержания, которое предполагала Лиз, - скорее, эротико-островные новеллы. Да и то почти всё, за редким исключением бритья и запаха, подходило к любому мужику, которого запросто повстречать и в Огайо, не тратя кучу денег на поездку через все штаты – североамериканские и мексиканские. Увы, ничего особенного, кроме беременности, на этом таинственном острове с ней не приключилось – вот в чём правда! «Этот чёртов глобализм! – воскликнула сеньорита Лиз. – Локальный распад на фоне тотального глобализма! Надо ехать, пока не поздно, к эвенкам, эскимосам, монголам – возможно, там сохранилась ещё этничность». «Погоди! – сказал Карлос, - Бог един? Если един, что ты имеешь против глобализма?» Но сеньорита Лиз, перестав что-либо слышать, утратив всякий интерес, начала собирать чемоданы. Она и не думала говорить, что уезжает рожать вождя. Даже когда отчаявшийся Карлос приволок козу на верёвочке, чтобы показать ещё одну традицию майя Лиз не отреагировала, то есть сказала резко: «Не порть козу, козёл!»
И Карлос притих в легко шевелящемся безумии, размышляя, что предпринять, чем удержать, - она даже подаренную Страсть№20 не укладывала в багаж.
Между ними, как беспокойный Юкатанский пролив, лежала ложь, и Карлос решил признаться. Вот что он сказал, опустившись на колени перед сеньоритой Лиз: «Прости, я не индеец майя! Я – прыжок назад в развитии человечества – «сальтоатрас»!»
Действительно, Карлос Хосе Абрахам Чиатуте был артистом, художником, танцором, кем угодно, но по сути дела он не был индейцем майя. О его родословной можно сказать следующее. Прабабушка испанка из провинции Нахера, а прадедушка мулат – помесь испанца с арабкой. От союза испанки и мулата происходят, как известно «мориско», которые очень хороши собой. Так вот бабушка Карлоса сеньора Клаудиа была «мориско», а в дедушки попал худио, то есть еврей Абрам. В таком браке рождаются «чино», часто с курчавыми волосами, каким и вышел папа Карлоса сеньор Хосе, взявший в жёны девушку по имени Чилпансинга, из племени толтеков. Первенца их по роду, от «чино» и толтечки, следовало считать не иначе, как «сальтоатрас», то есть – «прыжком назад». Такова была кастовая, многопородная принадлежность Карлоса Хосе Абрахама Чиатуте Нахера, которая не говорила впрямую о вырождении – скорее, о возврате к истокам, - хотя, конечно, намекала.
Сеньорита Лиз выслушала, не перебивая, - это было очень забавно. Правда, фамилия Нахера как-то резанула по её русским корням. Она задумалась, насколько важное исследование содержится в её книге, - о таких редких, малочисленных кастах, или расах, как «сальтоатрас», вряд ли кто успел написать. Всё обретало неожиданный смысл. И вот пока Лиз складывала в уме новые плюсы и старые минусы, отягчённые беременностью, Карлос исчез в полнолунной ночи.
Вернулся он под сухие, вроде кашля, крики петухов, которые, впрочем, орут на острове Чаак круглые сутки, встречая рассвет по всем часовым поясам, начиная с Хапона. Странно, что не брехали собаки, смолкли цикады и жабы, скрежетавшие обыкновенно, как слесаря по металлу, в саду.
Карлос привёл за руку местную девушку-простушку Роситу де Караколь. Оба пьяны и благоухали, накурившись марихуаны, осенним лиственным костром. «Пойдём!» - сказал Карлос, ткнув пальцем в небо. И вот втроём они поднялись на плоскую крышу виллы «Могила улитки», которая, кстати, звучит по-нашему как «Тумба де караколь». Роситу приходилось подталкивать и вообще тащить, поскольку она очень плохо держалась на ногах, теряя по пути скромную числом одежду.
Светила полная, но всё же с каким-то неприятным ущербом, луна. Круглая тарелка антенны и бетонная цистерна для воды отбрасывали странные утекающие тени. Лиз остановилась у края крыши, ничего особенного не ожидая от Карлоса Чиатуте Нахера. Ну, трахнет под луной пьяную Роситу – эка невидаль! Хотела было спуститься, но Карлос удержал. В его глазах сверкала луна, и Лиз подумала, что сын их точно будет вождём.
По скобам Карлос взобрался на цистерну и затащил Роситу. Она лежала неожиданно голая, едва икая, и маленькая её грудь почти не давала тени. Карлос встал на колени. На этот раз не перед Лиз, а над Роситой, что ожидалось и было натурально. Он поднял сцепленные руки и в них сверкнуло нечто – чёрное, пронзительное, как жало. И тут же, рявкнув «вид шестой», обсидиановым клинком рассёк Росите грудь.
Как раскрывается павлиний хвост, так брызнула веером кровь. Лиз видела капли и какое-то парное облачко, светлое, почти прозрачное, устремившееся к луне. Пока провожала взглядом, Карлос, запустив лапы в Роситу, чего-то там перебирал, выцарапывал, выдирал и вот достал сердце.
Но это был уже не Карлос Хосе Абрахам Чиатуте Нахера. Это был оселотль, большеголовый с круглыми ушами. Его блестящий густой в продольную полоску мех сиял под луной, а сердце Роситы трепетало, истекало в его усатой пасти.
Вдруг дико заблагоухали орхидеи вокруг дома, так что сеньориту Лиз затошнило. Она глядела и не могла оторваться, как билось и кровоточило сердце Роситы де Караколь в зубах оселотля Карлоса. Хотела пойти за тетрадью, чтобы записать, но луна помутнела, и ущербность её стала невыносимой. «Бисьдетц», - подумала Лиз на языке предков, покачнулась за уплывающим сознанием и покатилась с крыши виллы «Могила улитки». Хорошо, что угодила прямо в гамак, их было много, в доме и в саду.
И всё же в американском госпитале сеньориту Лиз не спасли. Она не мучалась и умерла легко в преждевременных родах, оставив по себе полугодовалое существо, которое жалобно мяукало, напоминая папу. Её похоронили скромно на нашем кладбище за жёлтой оградой – пройти мимо ангела с факелом и сразу направо под сейбой, священным деревом майя. Карлос вырубил памятник из камня, что лежал в основании древнего маяка на островке Страсти, - автопортрет с сыном на коленях. Они сидят и горюют, дожидаясь встречи.
Сюда приводят туристов, которые фотографируют, слушают эту историю и плачут – в основном толстые престарелые гринги. Потом обязательно спросят: «А что стало с мальчиком?»
Ну, мальчик пока на вилле «Могила улитки». Карлос выхаживает его козьим молоком, но уже вывесил объявление на воротах – «Продаются картины по сто песо, русские новеллы по пятьдесят за десяток и запелёнатое дитя камня – по договорённости». Все наши знают, что означает «запелёнатое дитя камня», - это подкидыш. Возможно, кто-нибудь из бездетных туристов купит его.
Такова история сеньориты Лиз из штата Огайо и Карлоса Хосе Абрахама Чиатуте Нахера.
Лучше сказать, это легенда, вроде той, что о поцелуе на балконах. Так, для туристов. Ими последние годы кормится наш остров Чаак.
По правде же сеньорита Лиз совершенно не умерла. Вместо неё схоронили одну старую колдунью, переевшую наркотических грибов-пейоте.
Сеньорита Лиз живёт на вилле «Могила улитки», поскольку сеньора Ракель-Дездемона Горбач ещё не возвращалась, и кормит грудью сына. «Как тебе лече русо? – спрашивает его Карлос. – Нравится русское молоко? Я знаю, вкусное!»
Мальчику дали имя Ванюша Муртазик Абрахам. Папа Карлос сперва не понимал, откуда Муртазик. Оказалось, был такой прадедушка у Лиз, который тоже воевал, но не за русских с японцами, а ещё раньше против русских на Кавказе. Карлос не возражал. Муртазик хорошо звучит. На нашем острове так называют плод масличного дерева. Ванюша и похож больше всего на крепкую маслину.
Папа Карлос пишет и продаёт картины из новой серии – Страсть отцовства – по сто песо штука. Сеньорита Лиз пишет и продаёт новеллы – по пятьдесят песо за десяток. Она очень быстро пишет. Скоро, вероятно, создаст сериал. К ней захаживали с предложениями на двести шестьдесят серий, ровно по количеству дней в году индейцев майя.
А их мукама-служанка Росита де Караколь готовит «ниньо энвуэльто де ла пьедра», то есть запелёнатое дитя камня, или подкидыша, - так называется редкое старинное блюдо, вроде пиццы, рецепт которого одна Росита и помнит, поэтому цена договорная.
Ванюша Муртазик Абрахам растёт быстро и уже умеет складывать наши улицы и авениды – двадцать три плюс двадцать три да ещё одна набережная пирата Моргана. Ванюша, если вспомнить о расах и кастах, это, конечно, «сальтоаделанте», явный прыжок вперёд. У него в голове не менее ста песен со словами и ещё неизвестно сколько без слов.
После заката из пальмы дона Томаса поплыли треск, хрипы, бульканье и разные чужие голоса, как при поиске нужной волны. И, наконец, пробился красивый кокосовый баритон дона Томаса Фернандо Диаса. Он, понятно, пел в этот ночной непроглядный час новолуния: «Соламенте уна бес аме ла вида!»
Он пел о том, что только раз любил жизнь, только раз и никогда больше. Только раз в его саду блеснула надежда, что освещает дорогу одиночества. Только раз и никогда больше – со сладким отречением душу он отдал, за счастье любви, и праздничные колокола запели в сердце.
«Ай кампанас де фиеста ке кантан эн ми корас-о-о-он!» - так пел Дон Томас Фернандо Диас, и голос его можно было слышать между пальмой и морем, сидя на белом песке.
Только в этот раз и никогда больше.
Эмилиано сорок девятый
Кто любил посидеть под пальмой дона Томаса, так это Эмилиано сорок девятый.
Обыкновенно он помалкивал, поскольку думал, что ничего нового никому не может сообщить. Даже когда у него спрашивали, к примеру, который час, Эмилиано полагал, что это только из вежливости обратили на него внимание. И вот как отвечал: «Ты зна-а-аешь! Без десяти двенадцать!»
«Ты зна-а-аешь!» - это он прибавлял обязательно, будучи уверен, что заговоривший с ним, конечно, умнее, и осведомлён об этой жизни несравненно больше, нежели он сам, Эмилиано. Он считал, что большего дурака и невежи, чем есть он, не сыскать, но люди так милы и отзывчивы, что всё же общаются с ним.
И тут напрашивается вывод – человек, считающий себя глупее других, а лучше круглым дураком, - всем приятен, всем в подарок, «а тодо дар», как говорят наши. А Эмилиано к тому чинил свет, газ, воду и воздух, в смысле вентиляторов и кондиционеров. И денег-то почти не брал. Когда его спрашивали, сколько, Эмилиано, потупившись, бормотал: «Так, что-нибудь на освежительный напиток, пожалуйста, ты зна-а-аешь, пара ун рефреско».
Непонятно, каким образом Эмилиано умудрялся всё исправлять своими толстыми короткими пальцами. Вообще-то он не был толстым, а лучше сказать, обширным – лицо, грудь, руки-ноги. Слеплен и обожжён без уточнения деталей, широким вальяжным пришлёпом утомлённого мастера.
Все его предки, говорят, были копией друг друга, и все носили имя Эмилиано. У каждого в семье рождалось множество девочек, но только один мальчик, прямой наследник – Эмилиано следующий. И если считать от первого, который, трудно прикинуть, в какую эпоху жил, возможно, когда остров Чаак ещё не отделился от полуострова Юкатан, а тот в свою очередь примыкал к Атлантиде, - короче, нынешний Эмилиано был сорок девятым.
Дон Томас, знававший трёх-четырёх, рассказывал, что они, как отборные апельсины, неотличимы, и все имели отношение к растениям, то есть взращивали культурные виды, вроде зонтичной цикуты, марихуаны, кокаиновых кустов, голубой текильной агавы или кактусов пийо, пожевав которые, можно беседовать, с кем душе угодно, - с ветром, морем, сельвой, птицами или, далеко не ходя, с самими кактусами.
Эмилиано сорок девятый работал в нашем ботаническом саду, имея особую привязанность к кокосовым пальмам, достигавшим у него сорока метров в высоту, а плоды их, как арбузы, набирали дюжину килограммов. Целый день Эмилиано сажал, окучивал, подстригал, поливал и пересаживал, а на закате приходил на берег – посидеть под пальмой дона Томаса, опершись о ствол, с бутылкой пива-сервесы семейных размеров.
Солнце, будто подпёртое чем-то, замирало в трёх ладонях от моря. Неизвестно как, но для себя лично Эмилиано умел замедлять или ускорять время, что досталось в наследство от предков. Бывало, просиживал под пальмой дона Томаса всю ночь, а домой возвращался всё на том же закате.
Вполне вероятно, Эмилиано сорок девятый был лучшим изо всех предыдущих, поскольку ему выпадало быть последним. Жена Чиуауа никак не рожала. Было, конечно, девять девочек, и некоторые уже взрослые. Вот Хосинта родила мальчика, вполне добротный апельсин. Увы, он не мог считаться настоящим Эмилиано пятидесятым – так, боковая ветка, отросток.
Мужа Хосинты Ксанфа уже второй год ищут в море. Он пошёл за рыбой на баркасе с ещё тремя нашими, когда заглох мотор, и течение понесло к океану. Пока берег виднелся, муж Хосинты Ксанф бросил за борт канистру с водой и сам прыгнул. Он сказал товарищам, что не умеет плавать, а на канистре подгребёт к берегу, покуда тот в виду. Баркас нашли через неделю и на нём тех троих, что умели плавать, но едва не погибли без воды. А Ксанф и канистра пропали. Их долго искали и сейчас ещё ищут, но уже вяло, без надежды. Во всяком случае, Ксанф не должен был умереть от жажды.
Сидя под пальмой, Эмилиано всегда щурится в море, не появится ли Ксанф на канистре, без него Хосинте плохо. Может, Ксанф подумал однажды об акулах – они приплывают, когда о них вспоминаешь. Хотя Эмилиано сорок девятый каждый вечер думает об Эмилиано пятидесятом, а тот не является, бродит, видно, где-то, как собачья лапа, непонятно где. Вместо него Чиуауа родила вдруг десятую девочку по имени Десима, и доктора сказали – «хватит». Эмилиано сам слыхал. И поставили Чиуауа заглушку внутрь. Так поступают наши власти, чтобы не перенаселялся остров, особенно бедными индейцами.
И вот Чиуауа решила отправиться на другой остров Косумель, потому что у майя так заведено с давних пор. Они с Эмилиано собрали дары богине плодородия Икс-Чель – такосы с мясом и маисом, кактусную брагу и три сникерса – и поплыли на лодке под косым парусом. У развалин храма, где ходили туристы, вспыхивая фотокамерами, Чиуауа полежала, пошептала, и времени-то утекло три капли, как чудесно забеременела. Несмотря на заглушку, а может, нарочно, в пику докторам, богиня Икс-Чель расщедрилась, послав тройню. В госпитале сказали, вот вам, пожалуйста, ещё три девочки, хоть и непонятно, каким путём.
К вечеру того же дня Эмилиано с бутылкой семейного пива пришёл под пальму дона Томаса, обдумать жизнь. Нет, он не укорял богиню плодородия – сделала, что могла, - и девочкам уже придумал имена: Икс, Че и Эль. Правда, Эль, по-нашему, - он. Но его, Эмилиано пятидесятого, нету и неизвестно, у кого и как просить, чтобы был.
Понятно, что Бог один-единственный, то есть Дьос, и падре Себастьян его представитель. Но есть ведь и другие, о которых постоянно толкуют, - Кристо, Эспириту Санто, Икс-Чель, Сан-Мигель, Кукулькан и, в конце-то концов, сам Чаак, бог воды и дождя, покровитель нашего острова. Эмилиано стеснялся кому-либо докучать, да и побаивался, что вновь не то получит, как бывало в нашем муниципалитете. Чиуауа пошлёт просить заём на строительство дома, а тебе – три мешка маисовой муки, что тоже хорошо, конечно, но всё-таки не то. И вот Эмилиано сорок девятый как-то незаметно заговорил с пальмой. Он верил в эту пальму, потому что в ней был дух дона Томаса. Об этом все наши знали.
Начинать с просьбы – это у нас не принято. Сперва надо поговорить о делах вечных и отвлечённых.
«Ты зна-а-аешь, все наши хорошие люди остаются на острове Чаак, когда уходят, - сказал Эмилиано для начала. – И ещё к нам присылают других хороших людей из дальних стран. Чтобы тут остаться, надо сделать больше хорошего, чем плохого, ты зна-а-аешь. Тогда, наверное, превращаешься в Алушей и живёшь на острове, как прежде, но лучше, во всём, что тут есть».
Эмилиано огляделся, попил пива и продолжил: «Если родился совсем плохим, надо хоть немного улучшиться. А если родился хорошим, но ухудшился, - это дорога в преисподнюю, ты зна-а-аешь. Долго-долго на север – туда, где Эстадос Унидос, Канада и подальше, если очень плох. Я-то так себе, масоменос, - шептал Эмилиано, приникнув к стволу. – Лет до десяти был хорошим. А теперь много пива и другие глупости, ты зна-а-аешь. Это мешает и беспокоит. Я никому не делаю плохого, только себе. Но и это грех перед Господом и другими богами. Когда делаешь плохо себе, и Ему плохо и другим, ты зна-а-аешь. Мы же Его дети, а потом станем братьями, правда? Ты знаешь?»
Эмилиано так и не успел ничего попросить. Допив семейное пиво, задремал под пальмой и слушал во сне песни дона Томаса. Но вот что случилось среди песен. Эмилиано увидел свет сквозь веки, рассеянный и тёплый, но трогающий, будто дождь, и услыхал такие слова, которые были, как пузыри на лужах, - то ли есть и вот уж нету. Так бывает, думал спящий Эмилиано, когда накуришься марихуаны. «Иди домой, - доносилось неведомо откуда, - Эмилиано сорок девятый! Примерно пятьсот лет назад был у нас уговор с Эмилиано третьим. Лучше сказать, завет – если останутся жить он и дети его на острове и сохранят тут всё, как было создано, продолжится род во веки веков, и ствол будет толст, прям и крепок, как пальмовый, до сорок девятого колена, а потом разветвится на трое в крону, при чудесном стечении обстоятельств. Иди теперь же домой со спокойной душой и помни, кто главный Бог и единый, везде и во всём». Очнулся Эмилиано от редкого волнения на море. Вода подбегала и вымывала песок, так что оказался он в ложбине, из которой едва выбрался. И вот вернулся домой той ночью, разделся, вытерся, лёг в гамак и проспал до рассвета. И всё, конечно, позабыл, что было, кроме новых девочек – Икс, Че и Эль.
Позавтракал кукурузными лепёшками с чиле и кокосовым молоком, подкачал шины трицикло и поехал в госпиталь. Когда Эмилиано вошёл, жена его Чиуауа меняла девочкам панталоны на липучках, которые, забыла она, как называются, – похоже на сникерсы, принесённые в дар богине плодородия. «Или снайперсы», - предположил Эмилиано. Словом, Чиуауа сняла их и осела, будто надорвавшись, - по всем признакам вместо девочек были мальчики. Три новых Эмилиано – пятидесятый, пятьдесят первый и пятьдесят второй. И это было чудо, если не думать о возможной безалаберности докторов и акушерок.
Эмилиано сорок девятый сразу вспомнил всё, что слыхал прошлой ночью. И вот что сделал. Оседлал трицикло и помчался, хотя едва ли так правильно сказать об индейце майя, к пальме дона Томаса, под которой сохранилась ночная вымоина в виде креста, поскольку спал Эмилиано, видно, раскинув руки. И вот он крепко обнял пальму, похлопав по спине, - так поступают все наши при встрече с братом, другом, хорошим знакомым. И вдруг увидел в море подплывающего на канистре мужа Хосинты Ксанфа, сильно похудевшего, обгоревшего, но узнаваемого, по канистре.
Тогда Эмилиано ещё крепче обнял пальму – издали казалось, что у неё невероятно толстый ствол, у этой пальмы дона Томаса.
Известно, берёшь кокос, закапываешь в землю так, что торчит наружу подобие животика с полой завязью. А вскоре появляется нежный росток, с Божьей помощью, потому что всегда есть какой-нибудь завет, который и не понимаешь, но можешь ощутить, почувствовать. И в этом чудо.
Единорог
Если подойти к пальме дона Томаса с «Доном Хулио», много чего услышите. «Дон Хулио» - прекрасная текила, из лучших. Двести граммов на ствол, ближе к корням, и –
«Жму вашу руку, дон Хулио, что греет сердце! – воскликнет дон Томас. – Глядите-ка, восходит созвездие Единорога! Оно напоминает о доне Гало, том самом, который не сберёг кобыл Эрнана Кортеса. Такой неуёмный человек дон Гало, прекрасный человек, из лучших! Где-то услыхал, что на земле обитает 275 миллионов коз. Не знаю, не могу объяснить, откуда такая точность, когда неизвестно, сколько народу на острове Чаак. Но таков уж дон Гало – услышал и сразу порешил довести козье поголовье до трёхсот миллионов. Двадцать пять, говорил, поместятся где-нибудь в сельве, и от них будет немыслимый доход.
А до гражданской войны в Испании, приятно вспомнить, дон Гало был известным тореро – заколол сотни быков. Но один, по слухам из республиканцев, посчитался с доном Гало за всех – подцепил на рога, порвав золотошвейные штаны и семенные протоки. В другое бы время всё заштопали, да тогда в Испании, как я уже говорил, наступила гражданская война, и люди думали о вещах более важных, чем штаны и протоки дона Гало. Лучше сказать, это не редкость, когда быки лишают тореро потомства. Что ли нарочно метятся, не знаю.
Дон Гало прибыл на наш остров со связкой засушенных бычьих ушей через плечо, и на него жалко было смотреть, как на выброшенный морем баркас. Хоть и то хорошо, что от прадедушки ему осталось ранчо и три пожилых кобылы. И вот, поскольку силы дона Гало не перетекали в детей, он горячо отдался разведению всякой живности, способной размножаться без его прямого участия. На ранчо бывали времена слоновьих черепах, игуан и павлинов, крокодилов, луговых собачек и муравьедов, пеликанов, колибри, кайманов и броненосцев, полутушканчиков и каких-то щелезубов.
Далеко не всё приносило доход. Больше было убытков. Даже публичный дом, который дон Гало открыл по соседству с останками древней пирамиды майя, да так и назвал «На развалинах», быстро прогорел.
Лучше сказать, замыслы дона Гало намного опережали наше время. Он человек европейский, а у нас на острове мышление третьего мира. Помню, когда мы только узнали, что живём уже не в Новом свете, а в третьем мире, то сильно огорчились. Это был голпе муй фуэрте, то есть удар по яйцам, не знаю, как ещё сказать. Мы ощущали себя на бычьих рогах. Одни уезжали на поиски второго мира, другие – сразу в первый, а третьи – или кончали с жизнью на месте, или старались думать помощнее, чтобы не откатиться куда-нибудь подальше. Но мысли у нас, хоть и сильны, закручиваются, как выяснилось, в виде тройки, некоторой загогулиной, тяготеющей к бесконечности, тогда как в первом мире идут по прямой, чёткие, как единица. Вот и всё отличие – в направлении.
-Наверное, заметно по моему рассказу, - вздохнул дон Томас. – Но ещё одно рукопожатие дона Хулио выведет, надеюсь, на верную дорогу.
И вот дон Гало очень рассчитывал на козоводство. Ему попался кстати рекламный проспект фермы «Путь козы» из североамериканского штата Айдахо, где разводили ангорскую породу.
Ангорские козы, сообщалось в проспекте, умны и самостоятельны. Размножаются с августа по ноябрь. А в благоприятных условиях и с декабря по июль. Плодовиты и скороспелы – через пять месяцев беременности приносят трёх козлят. Неприхотливы, но чем красивее пейзаж, тем больше дают приплода, шерсти и молока. С каждой можно настричь до пятидесяти литров и надоить до двухсот килограммов. Из шерсти выделывают бархат и плюш. Из кожи – сафьян. Мясо ещё нежнее, успокаивает и нон колестероль. Ангорских коз поедают самые правоверные вегетарианцы, поскольку их не отличить от ананасов.
Тут дон Гало задумался, кого именно не отличить. Ну, писали-то гринго, и язык, конечно, подкачал в смысле смысла. «А козий навоз! – умилялся неизвестный автор. –Лучшее удобрение для садов и городов! И умоляем – не выбрасывайте кишки! Из них готовят музыкальные струны для альтов, контрабасов, волынок и органов». То есть органов, догадался дон Гало.
Далее шла короткая историческая справка. Мол, ангорские козы произошли от уже вымершей дикой козы по имени Прииска. Не без участия винторогого козла Маркура, которого по сию пору замечали в Гималаях. Селекционной работой на ферме «Путь козы» значительно улучшили исходный материал. «Ого-го!» - порадовался дон Гало.
-Сэр! – говорилось в заключении. – Убедитесь в этом сами. Напишите с предоплатой, и у вас будет то, о чём мечтали всю жизнь. Есть миллион дорог к счастью, но мы предлагаем самую короткую!
Не то чтобы дон Гало был любителем коротких дорог к счастью, но как человек увлекающийся, доверчивый, несмотря на слог и опечатки, отправил заказ в штат Айдахо. Он был очень энтузиазмадо, то есть, переполнен добрыми и светлыми сердечными ожиданиями. И вот что сказал, выступив тогда в прямом эфире: «Амигос! Грядут времена! Наш остров оденется в бархатные шорты и плюшевые купальники, в сафьяновые тапочки и сомбреро. В ресторанах зазвенят кишки, а козье молоко покончит с позором рахита!»
Видно, он уже подумывал о новом бронзовом изваянии в районе пятой авениды, где предстанет, как добрый пастырь, с козлёнком на руках.
Вскоре пришла телеграмма «Встречайте!», и специальным рейсом через Панамский канал прибыли двенадцать козочек и один козёл. Они произвели большое впечатление. При первом взгляде – очень шерстяные, как пустынники в длинных власяницах, и ослепительно, непорочно белые, так мне сейчас кажется. Ничего белее не видели прежде на нашем острове – разве что приходящие круизные теплоходы.
А лучше сказать, они были милые и доступные, эти ангорские козочки, курчавые, как негритянки-альбиноски, сошедшие на берег, подобно красоткам кабаре.
Однако больше удивил козёл. Взгляд рассеян в небеса, и в голубых глазах – величавая подневольность. Точь-в-точь, помнится, как у сеньоры Джеки Кеннеди, посетившей наш остров годом раньше. Страннее прочего, что посреди лба торчал всего один, цвета маренго, витой, как сверло, рог.
Конечно, такой козёл не мог быть безымянным, и дон Гало сразу окрестил его Марсело Перес – в честь прадедушки, убитого индейцами. И я отказываюсь усмотреть в этом дурной тон, поскольку именно от этого козла зависело теперь благосостояние ранчо, именно ему выпадало проторить дорогу к счастью.
Дон Гало, выселив последнюю пару броненосцев, разместил коз в заброшенном публичном доме.
И тут сюжет начинает заметно ветвиться, но мы, пожав дону Хулио очередную руку, пойдём прямо по стволу.
Каждое утро на восходе козёл Марсело выводил козочек в сельву пастись и пригонял домой точно на закате. В этом отношении к нему не было претензий, так мне кажется. Но миновали полгода, и близился уже ноябрьский день Независимости, который дон Гало рассчитывал встретить с приплодом, а козы ходили пустые, как кошельки. Другой бы занервничал, корил козла или сразу запросил у фермы нового, но дон Гало, прекрасный человек, повторюсь, из лучших, доверял Марсело Пересу, как близкому родственнику.
«Знаю, брат, - говорил он, - не всё так просто в половых делах, как кажется многим. Вот хотя бы у нас с Асусеной…»
О, донья Асусена! Кто не помнит то время, когда она впервые появилась на нашем острове Чаак – тогда ещё сеньорита?! Игрива и грациозна, как козочка. Её так и прозвали – Чива. О, донья Чива! Когда ты проходила по улицам, даже малые дети, забывшись, заглядевшись, какали прямо на мостовую, если не было штанов!
Одна из первых красавиц Мадрида! Тореро бросали в её ложу цветы, шляпы и бычьи уши, из которых впоследствии, во время осады Барселоны, пришлось сварить бульон. Гарсиа Лорка посвящал стихи, а каудильо Франко Баамонде подарил хороший немецкий танк. Но Асусена всем предпочла раненого дона Гало и, продав танк вождям республиканцев, приехала за ним на остров.
О, донья! Она, конечно, не знала, насколько тяжко ранен дон Гало, и думать не могла, что лучшие её годы пройдут на ранчо в третьем мире, где, увы, невольно мыслят загогулиной. За последние пятьдесят лет она очень сдала и напоминала теперь разбитую штормом барку, которая, однако, хранила прелесть отдельных изгибов и линий. Немного внимания, участия, и она бы ещё подняла паруса. Примерно так поют наши марьячис о девушке, приехавшей когда-то из Мадрида. Кто сложил эту песню, не знаю, не могу сказать. Возможно, Гарсиа Лорка, предвидя, - он умел…
Но кто бы мог подумать, что однорогий козёл Марсело Перес с первых дней на ранчо, пренебрегая козами, начнёт ухаживать за доньей Асусеной. Причём без всяких деревенских замашек. Галантно, как кабальеро. Он приносил из сельвы нанизанные на рог фрукты или, выдворив коз на пастбище, появлялся тут же с белой розой в зубах и преклонял колена. А когда заглядывал в глаза, к чему стремился постоянно, сердце доньи Асусены обмирало от изысканных речей, трогательных и любезных. Нашёптывая без слов, Марсело возвращал её к жизни. Так ныряльщик, отыскав жемчужину в обесцвеченных глубинах, поднимается с нею на поверхность, где все увидят и оценят перламутровый, закрытый в себе, блеск.
Донья Асусена не слышала ничего подобного – ни от Гарсии Лорки, ни тем более от каудильо Франко и дона Гало. Часто после обеда, сидя в большом плетёном кресле под золотой папайей, они читали вместе «Овечий источник» Де Веги. А потом разучивали движения хабанеры. Лучше сказать, донья Асусена день ото дня хорошела и расцветала, подобно кактусу, который давно и сам уж примирился с унылым своим постоянством, и вдруг, внезапно, отворились зелёные глухие ставни, и выглянуло нежное, как лепестки, лицо. Ну, что-то в этом роде нашёптывал козёл Марсело, так я сейчас думаю.
Хотя смешно и недостойно звать его козлом. Ещё в Испании донья Асусена слыхала об этих мягкосердечных, доверчивых и робких в любви созданиях, спутниках прекрасных дам, которые встречаются в образе коня, быка или козла. Их привозили в основном с востока. «В конце-то концов, являются несчастным ангелы любви и успокоения! А мне послали в помощь Единорога», - так размышляла донья Асусена.
-Довольно трезво! Не правда ли, дон Хулио?! Жму вашу двухсотграммовую руку, что придаёт мне сил закончить.
И вот донья Асусена брала Марсело в город за покупками вместо служанки. И все, конечно, глядели, как игрива и грациозна донья Чива, наша козочка, и думали о юности и детстве, и обновлялся мир, и сердца бились особенно мягко, обволочённые туманом воспоминаний, эдак вспять бились, так мне сейчас кажется.
Впрочем, один из тех, что прежде какали на мостовую, начальник нашей полиции сеньор Трухильо Сетина, теперь сдержался. Его, лучше сказать, отвлёк козёл.
Дело было под Рождество, и донья Асусена уже купила саженцы небесной араукарии, еловые веночки с плетёными и бронзовыми колокольчиками, с ангелами, увитыми красными лентами, плюшевыми ягодами, цветами дивная ночь – «ночебуэна», и всё это, свисая гроздьями с рога Марсело, делало его особенно хвойным и домашним, ветвистым и родственным, рождественским, скажем, кустом – без намёка на скотское происхождение. Вот что ранило начальника нашей полиции. «Буэнас ночес, сеньора! – поклонился он. – Доброй ночи!» И подумал горько – «Почему я не козёл?»
Это был трудный вопрос. Многие бы из наших как раз присягнули, что козёл.
Сеньор Трухильо Сетина не был хорош собой. Как говорят на острове Чаак, его лицо – его же кара, лучшая защита от бандитов. Тут сложно разобраться, поскольку «кара» и означает по-нашему лицо, «карита» - личико. Известно, Господь предостерегал – «не судите сыновей человеческих по лицам». Все наши следуют этой заповеди. Но бывает, теряешься – человеческий ли это сын? И напротив, очевидно, что не лицо у него, а просто харя или морда, по которой, конечно, можно о многом судить, без присяжных. И чем больше лет к ней прилипло, тем более откровенно-каторжная, хоть на свободе и при постах.
У сеньора Трухильо именно-таки была харя, ежедневно озаряемая ясными карибскими восходами и закатами. Большую часть времени, точно могу сказать, - харя. И всё же изредка проглядывало то, что собственно Господь назвал лицом, - не слишком пригожее, но проницательное. Помнится, когда наш остров захватили баски, сеньор Трухильо не ушёл в сельву к партизанам, как большинство наших, а остался разведчиком среди неприятеля. У него был острый, как клюв колибри, глаз.
И вот ему сразу не понравился Марсело, по совокупности статей, так я сейчас думаю. Рядом с ним наш начальник полиции выглядел совсем убого, как денщик-наушник с ночным горшком в руках у полога императорского шатра. «Муй дебиль и дегенерадо, - сказал тогда сеньор Трухильо. – То есть – очень слабый выродок! А что такое у него на лбу, сеньора?! Муй каброн!» Это было тяжелейшее оскорбление. Каброн, помимо просто козла, подразумевает сволочь, подонка, сутенёра и содержателя публичного дома.
«Забейте, забейте, заколите его к праздникам, сеньора! – пылко, будто объясняясь в любви, восклицал Трухильо Сетина, и, не слишком таясь, как в детстве, когда обкакивал мостовую, пнул Марсело под зад, отчего поплыл над островом печально-ангельский перезвон, и покатился прочь рождественский веночек, - Ответьте, сеньора, зачем он вам, второй бесплодный ухажёр?!» - И начальник полиции нацелился острым длинным клювом в лицо доньи Асусены.
-Нет-нет, без дона Хулио не обойтись, - прервался дон Томас. – Ещё одно рукопожатье!
О да, бедная донья Асусена! Она поникла, онемела, бледнея и краснея, как на придирчивом допросе. Рассеянно подобрала венок и, жалко улыбнувшись, протянула сеньору Трухильо. Затем, не глядя на Марсело, села в свой кабриолет и покатила к ранчо.
Следом побрёл Марсело. Что было у него на душе, не знаю, не могу сказать. Он просто смутно белел и позванивал в быстрой карибской ночи. Да ещё рог под тяжестью покупок побагровел и вспух, как сильно ошпаренный палец.
Увидев состояние козла, воспалённо-подавленное, дон Гало переполошился и ранним утром дал телеграмму на ферму «Путь козы» - мол, в чём дело, время уходит, я без приплода, козёл с каким-то чирием на лбу! «Сэр! – ответили из Айдахо. – Козёл, которого вы так удачно назвали Марсело, - последнее достижение генной инженерии. Терпение, и в вашем субтропическом климате он, образно говоря, покроет весь остров и прилегающие воды. Успехов на дороге к счастью, которая всё короче! «Путь козы» и лично ваш президент Гарри Труман».
Ответ якобы успокоил, но, лучше сказать, взволновал. Во-первых, откуда им известно имя козла, когда дон Гало этого не сообщал? Во-вторых, пугала сама по себе генная инженерия, а тем более применённая к козлу. В-третьих, как перевести «терпение» - пара дней, неделя, год? И наконец, самое тревожное – президент Гарри Труман. Тут примешивалось что-то крайне мерзкое, какой-то подвох. «То ли наркобизнес? – мучался дон Гало. – Сокрытие налогов? Или растление малолетних? Только свяжись с гринго!» - Плюнул он в энциклопедический словарь и точно угадал страницу.
«Труман Гарри – тридцать третий президент Соединённых Штатов. Основатель фермы «Путь козы». Отдал приказ об атомной бомбардировке японских островов Хонсю и Кюсю. Умер в 1972 году».
Пока дон Гало пытался кое-как направить мысли по прямой, глаза его дрейфовали по строчкам и вдруг нырнули в бездонный омут. «Трухильо Сетина, - значилось в словаре. – Диктатор Доминиканской республики. Правил тридцать лет. Применял пытки и массовые забои. В 1961 году убит в результате заговора». И фото нашего начальника полиции.
Дон Гало ощущал, скорее ощущало, что над третьим миром, над островом Чаак, над ранчо – сгущается или уже сгустилось. Осмыслить такое возможно лишь нашей здешней загогулиной, полувосьмёркой, стремящейся в бесконечность. И вот как поступил дон Гало. Захлопнул книгу, кликнул двух работников и поехал на дикий берег, где обыкновенно ловили крабов на фонарь. И это было лучшее решенье, так я сейчас думаю.
В тот вечер накануне Рождества, наш остров придавило многослойным небом, остекленело море, и наши гадали, не свернётся ли всё, как скатерть, как календарь бумажный, в трубочку, не схлынет ли волной, отворив то, чего бы не хотелось покуда видеть – запредельный круг знаний.
И тишина стояла, как меж страниц энциклопедии, чёрно-белая.
Только донья Асусена слышала звуки под окном. Лучше сказать, лирический тенор. «Без тебя бесполезно мне жить, как напрасно желать мне тебя позабыть!» И когда донья Асусена, не удержавшись, выглянула, то увидала тёмные, как небо, наполненные звёздами глаза, в них различалось и созвездие Единорога, говорившее прощально: «Ты, как вздох, который, вылетев, никогда не возвращается! Нет утешения моей боли! Сердце моё избрано для плача и страданий!»
-Вот и весь рассказ о Единороге, - промолвил дон Томас не очень твёрдо, и крона его пальмы раскачивалась и шелестела, усугубляя полный штиль. – Ну, последние граммы от дона Хулио, и я закончу вкратце – про козоводство.
Итак, тропический ли климат, хамство ли Трухильо, отступничество ли доньи Асусены, наш ли третий мир вообще, но Марсело, тонкий и благородный, бесповоротно окозлел. Когда дон Гало видел его последний раз рядом с публичным домом, багровый и распухший рог напоминал нечто знакомо-обыденное, но так редко встречаемое на лбу, что было немыслимо. Козы, впрочем, принесли по семь козлят, только женского пола, чивас. Да так и пошло, каждые пять месяцев. После третьего окота, когда стадо достигло семи тысяч, а в сельве появились странные подвиды, вроде рогатых броненосцев, ангорских полутушканов, крокодилов с выменем и блеющих пеликанов, парнокопытных черепах и щелезубов без щелей в зубах, - дон Гало прикинул на бумажке в столбик, что к Рождеству третьего года поголовье превысит двадцать восемь миллионов. Он долго ещё складывал и множил, делил и вычитал, не веря цифрам.
В то время как начальнику нашей полиции сеньору Трухильо Сетине начали поступать заявления от одиночных туристок с просьбами разыскать лохматого белого мачо, кавказского типа, большого ловкача, орудующего на диком берегу, - для повторных встреч.
Словом, наметился какой-то распад или соединение, что-то необратимое. Лучше сказать, триада, хоть и не умею объяснить.
Тогда-то дон Гало и произнёс в прямом эфире – «Нет, это не моя судьба!», что сразу отразили на одной из медных дощечек, прикреплённых к парковым скамейкам. Это были его последние слова на острове, так мне сейчас кажется. Без разговоров продал ранчо сеньору Трухильо, вместе с козами и правом на козла, который, однако, был неуловим, сохранив кое-какие навыки Единорога.
Ещё до начала массовых забоев, не дожидаясь сафьяновых сомбреро, дон Гало с доньей Асусеной покинули наш остров. В их парусах карибский свежий ветер, и зажили они, как пятьдесят лет назад, в любви – не знаю, не могу сказать, где это место. Может, варят по-старинке бычьи уши, которых у дона Гало целая связка, - и счастливы.
Хоть рано ли, поздно, а все возвращаются к нам – в тот мир, который пока не пронумерован.
И дон Томас Фернандо Диас умолк, затихла пальма. Лишь плотно ухо приложив к стволу, возможно было различить похрапыванье, как будто дон Томас размеренно колол при помощи мачете спелые кокосы. Их молоко поможет кабальеро в пору предрассветной текильной засухи – пусть будет так.
Прибитые к острову
История бытия, изложенная доном Томасом
К нашему острову Чаак то и дело чего-нибудь прибивает. И среди мусора, который сам по себе любопытен, потому что неведомо откуда, попадается кое-что наполненное смыслом. Море даёт нам откровения, и мы часто искушаемся, не зная, как истолковать.
Если глянуть в колодец времени, который близ пальмы дона Томаса, - это сразу видно, что так было всегда.
-Дерево – столпотворенье лет. В моей пальме память её праматери – Той, У Которой Триста Грудей. Лучше сказать, столько кокосов когда-то вызревало, - говорит дон Томас.
В ту пору к северному берегу прибило дюжину тёток. Их вид не был приятен для глаза. Они напоминали клубни репы-хикамы, которые толсты и безвкусны. А черепа их были голыми, как панцири улиток. «Муй феос», - назвали их наши, то есть очень ужасные и безобразные. Хотя, конечно, никто не сомневался, что тётки – богини. Ну, в общем, это сразу было понятно.
Наш остров тогда имел длинное имя – Место, Где Как-то Жизнь Идёт. И мы жили, можно сказать, неплохо. И к смерти относились хорошо. Разве что мало её ценили, поскольку не знали, зачем она.
Были у нас и некоторые боги, с которыми сложились мягкие отношения, как с дальними родственниками.
Но вот что произошло. Новые наши тётки Феос объявили, что жизнь тут не идёт, а лежит, и нужны перемены. И они всё сами наладят, если будет от нас послушание. Всемогущий бог Кукулькан, Пернатый Змей, нарочно отправил их для этой цели, потому что заботится и о малом острове в океане.
Так мы впервые услыхали о Пернатом Змее. И это было поразительно, что у него такие возможности – и летать, и ползать. Кукулькан, говорили тётки, единственный Бог, бывший прежде всего сущего, которое он-то сам и создал. И вот в трудах творческих раздвоился от усилий. То есть Бог единый, втолковывали тётки, но всё же раздвоенный, в чём свои плюсы и минусы.
Это интересно было слушать, хоть и тревожно. Мы не совсем понимали, зачем потребовалось нас создавать. Уж если мы сами чего-то создавали, то, ясно, - для потребления. И не хотелось думать, что мы в некотором роде маисовое поле, а кто-то поджидает урожай.
Тёток Феос, конечно, раздражали наши сомнения, которые задерживали нужные перемены в жизни. Не знаю, не могу сказать, как это получалось, какой властью, но тётки превратили наших детей в мышей. Особенно один мальчик по имени Ратито выглядел настоящей мышью больших размеров. Он очень страдал, потому что родители не признавали в нём сына.
Вскоре тётки Феос вывели породу колибри со шпорами, острыми, как акулий зуб. И среди наших было много раненых, с глубокими порезами. А потом появилась старуха, продававшая флажки. И это ужасно было смотреть на ту старуху с букетом флажков, шуршавших в безветрии. С раннего утра наши теряли рассудок. И тогда спросили тёток напрямую – чего хотите от нас? мы в беспокойстве и не будем противоречить! дайте нам уже какой-нибудь завет для исполнения! Видно, тётки Феос только и ждали, когда мы взмолимся. Помните отныне, сказали, кто вы есть, - твари вы есть, сказали, и рабы Божьи! А творец и господин ваш – двуединый Кукулькан! Слушайте и почитайте! А преданность да видна будет на жертвенном камне – питайте Кукулькана вашей кровью, чтобы дал он мирную жизнь и принял в Дом, из которого мы все спустились.
Завет оказался строгим. Но красивым, поскольку многое прояснял. Наши поняли, зачем смерть, и как ей пользоваться. Она стала в цене. Можно было платить Кукулькану за его труды. Смертью наши за всё расплачивались на жертвенном камне, и это облегчало жизнь. Лучше сказать, появился смысл, и жизнь снова как-то пошла. У колибри отвалились шпоры. Дети, побывшие мышами, вернулись в семьи. Исчезла, как и не бывало, старуха, продававшая флажки. А тётки Феос, наведя порядок, обернулись каменными бабами. В таком виде они ещё долго обитали на острове, покуда в основном не рассыпались.
Но вот что меня угнетает – прозрачно море времени, но дна отчётливо не разглядеть. Слова поверхностны, как пена, и хлипки, как медузы. Хотя есть брод, где их тела упруги, плывут, подобные знамёнам. Не знаю, откуда это вынырнуло.
Моя пальма дотягивается до тринадцатого неба, места двойственности. Возьмусь ли пересказать, что видно?
Жизнь на острове шла и шла. Может быть, десять веков. То есть примерно пятьсот лет, потому что наш век – пятьдесят два года. И вот опять легла. Все наши это почувствовали. Это то, что жизнь легла, утомившись. Все чувствовали, но не знали, как её поднять. И ожидали откровения и, если возможно, нового завета, который даст движение.
Тогда к нам и прибило человека на дереве. Самое замечательное, что когда его нашли, то сразу поняли, кто он таков. В точности, как говорили тётки Феос, - бел, бородат и большеглаз. Он долго где-то скитался, прежде чем объявиться. Волны обкатали его память, сгладили, как пустую раковину, и он не мог объяснить о себе. Да этого и не требовалось, поскольку наши, как я уже сказал, узнали в нём Пернатого Змея – двуединого бога Кукулькана.
В те времена вообще было легче распознавать богов, не знаю, не могу сказать, почему. Строго говоря, Кукулькан, конечно, изменился за десять веков. В нём мало чего осталось от прежнего, который охотно принимал наши жертвы. То есть первое, что он сделал, когда собрался с мыслями, так это запретил резать людей на жертвенном камне. У него оказалось очень много новостей – что ни день, какое-нибудь открытие, усложнявшее жизнь. Кукулькан объявил, что Бог один, но в то же время их трое, которые, однако, едины. И это плохо укладывалось в голове, поскольку все свыклись с простой раздвоенностью. Потом наши услыхали, что они есть дети Божьи, а не рабы. И это, понятно, предполагало иное поведение. Отец Небесный хотел теперь одной любви, ничего более. Из любви, говорил Кукулькан, всё вытекает и образуется, любовь всё питает и творит, она – жизнь и пища для Бога. Наши не были против. Но отыскать любовь куда как, чем принести жертву. Надо взращивать, как маис.
А Кукулькан между тем рассказал и о грехах, которые, подобно чертополоху, жгут, колют и мучают наши души, мешая любовному цветению. Вот так он посеял новые чувства, как если бы дал вкусить невиданный дотоле овощ. И глаза обратились внутрь, где не всё было благополучно. Прежде душа жила в мире с телом, как рука или нога. И вот наступило раздвоение. И наши обрели тоску и беспокойство. Словом, всё стало зыбко, будто остров сдвинулся с места и поплыл незнамо куда.
Кукулькан всё время озадачивал наших. Среди пальм на берегу вкопал дерево, на котором его прибило, и пояснил, что это по сути дела – древо жизни. И если все поверят его словам, то древо вскоре расцветёт и принесёт чудесные плоды, достаточные, чтобы прокормить нас во веки веков. И отчего бы не поверить? Охотно бы наши поверили, но никак не могли. Дерево было таким сухим и чёрным, таким гулким и безжизненным, вроде старой корабельной мачты, что веры на него не хватало, как наши ни старались. Шли годы, а дерево торчало голое, будто крест, среди прибрежных пышных пальм. И это огорчало всех наших, а в особенности Кукулькана. Видно, он очень рассчитывал на это дерево. Оно должно было подтвердить всё, о чём он говорил ранее.
Лучше сказать, Кукулькан сомневался, насколько хорошо укоренились его слова. Хотя может ли сомневаться Бог, даже если он триединый, не знаю. Наверное, может, поскольку меняется и не сидит на месте.
И вот настал день, когда Кукулькан уплыл к закату на плоту из точёных брёвен. Все наши видели, как, проплывая под солнцем, вспыхнул и сгорел, но взошёл вскоре первой утренней звездой. Он обещал вернуться, когда зацветёт его древо. И наши ожидали, пытаясь верить.
Но всё же он был так далеко, а любовь наша так слаба, что требовала, так казалось, вещественных подтверждений. Сначала наши построили башни в виде пирамид, откуда обращались к утренней звезде, к оку Кукулькана. А затем вспомнили и о жертвоприношениях. Те, кто умирал под ножом на вершине пирамид, сразу попадали в Дом, из которого все спустились. Без крови, думали наши, жизнь опять ляжет. И солнце остановится, и звёзды – так наши думали.
И как на самом-то деле с этим поспоришь? Разве было время, хоть минута, в мире, чтобы не пролилась кровь человеческая?
Миновало примерно тридцать веков, полторы тысячи лет, когда к острову Чаак прибило сразу троих. Не все, но кое-кто из наших сообразил, что это не иначе как Кукулькан – один в трёх лицах.
На сей раз он ничего не рассказывал, не объяснял, а зажил простой жизнью. То есть два его лица – а звали их Гонсало и Федерико – женились на дочерях нашего касике Начачакана, а третье, по имени Луис, упав с кокосовой пальмы, вдруг умерло. От него, впрочем, осталась песня: «Ах, любовь, забудь обо мне, не страдай и найди другого». Но это не большое утешение. Наши до тех пор ещё не видали смерти богов и, конечно, растерялись. Как-то заметались и запаниковали. И вспомнили, кстати, о древе Кукулькана на берегу. Пришли и увидели, что цветёт пурпурно – от самой земли до макушки. Вот, подумали, наказание.
Не успели связать всё воедино, как на остров высадилось множество богов, около пяти десятков. В лучшие времена столько у наших не бывало. Белолицые, бородатые, в блестящих голых панцирях и с шуршащими знамёнами. Через Гонсало и Федерико они объявили, что посланы издалека, навести порядок словом Божьим. И сразу запретили жертвоприношения. Это бы куда ни шло, да от них сильно пахло насилием, как от древних тёток Феос. А наши хотели тёплых отношений с богами, и рассказали о Кукулькане, и показали пурпурное древо, всё в мелких цветах. То есть наши намекали, что хорошо знакомы с единым Богом, что он даже гостил здесь, под другим, правда, именем, и все мы его дети.
И вот тогда посланцы задумались и собрали совет, после чего выяснилось глубокое недоразумение. Может, дело было в Гонсало и Федерико, через которых велись переговоры, не знаю, не могу сказать. Но вот что наши услышали, это поразило и больно задело. Мол, Кукулькан был простым апостолом, тоже посланцем, по имени Фома, или Томас, совсем не Бог, а только приближённый. От этих слов наших затошнило, и Гонсало с Федерико тут же погибли под стрелами и ножами. Вообще началась битва, которую позднее назвали «Война любви». Наши сражались хорошо, однако со смущением, правильно ли всё это –
драться с теми, кого только что принимали за богов. А у тех не было сомнений, зато огненное оружие. Они многих побили и порушили пирамиды. Лучше сказать, пришло наказание за всё предыдущее время, прожитое нашими, видно, кое-как.
И новая жизнь как-то пошла. Не лежала, но и не радовала. В ней перепуталось, замешалось то, чего уже знали, - и грехи, и сын Божий, и триединство, и королевское тавро, которым клеймили наших в качестве рабов. Ну, разве что до тавра раньше не доходило.
Да ещё появились дева Мария и Дух Святой – утешители. От них было пророчество, что ровно через десять веков, через пятьсот двадцать лет, наступит новое время, и новое загорится солнце. Наши долго ждали, и вот сейчас это совсем близко. В столпотворении зарождается что-то, пока невидимое, но невиданное. И надо принимать, не вдаваясь, на веру.
По прошествии многих лет думаю я, насколько правдивы слова об апостоле Фоме, или Томасе, - моём тёзке. Мог ли он прибиться на кресте к острову Чаак, если проповедовал тогда в Индии, а это очень далеко, и Панамского канала ещё не прокопали. К тому же, известно, Фому закололи мечом и схоронили близ Ганга. Хочется сказать – не мог! Впрочем, есть тут тонкая, едва уловимая связь событий. Недаром же Кристобаль Колон окрестил наших индейцами, думая, что приплыл как раз в Индию.
Не всё объяснимо в этом мире, хотя и кажется доступным. Важно разглядеть эти паутинки, которые протянуты сквозь наше бытие и так связывают времена и пространства, что удивительно.
Совсем недавно к берегам нашим прибило канистру с мужем Хосинты, дочери Эмилиано сорок девятого, рыбаком Ксанфом. Он отсутствовал около двух лет и, конечно, сильно изменился. Однако трудно верилось, что всё это время Ксанф провёл в море на канистре. У наших вообще доверчивости поубавилось.
Когда, подобно банану, в оранжевом жилете, выбросило на песок пилота бомбардировщика, на котором взорвался дон Мауро Клементе Ангуло, его долго допрашивали, как уцелел, и подумывали удалить бронзовую фигуру с постамента у авиабазы. Так и с Ксанфом. Многие подозревали, что он ошивался где-нибудь на твёрдой земле. Может быть, на Кубе или во Флориде. Хотя канистра была та самая, на какой он прыгнул за борт, когда заглох мотор баркаса. Да и в нём самом ощущалось долгое и властное воздействие стихии. Он не помнил жену Хосинту и дочерей. Узнавал лишь отчасти тестя Эмилиано сорок девятого, путая, впрочем, с Эмилиано третьим.
Ксанф всегда был привлекателен – ножки настолько коротки, что почти незаметна кривизна, живот, подобный крепкой тыкве-калабасе, и голова, будто булыжник, вывернутый из мостовой. Но теперь, после путешествия на канистре, и это бросалось в глаза, от него исходил светлый мерцающий запах, как от полуночной волны. На груди висела большая раковина, поющая и жужжащая без умолку, поскольку в неё то и дело залетали пчёлы и колибри. И сам он рокотал что-то круглые сутки, как проснувшийся вулкан, а прежде был глубоким молчуном.
Ксанф обосновался в парке Корпуса Кристи на скамейке с бронзовой дощечкой «Все правы». Чья это мысль, не знаю, не могу сказать. Возможно, дона Хасима. И вот Ксанф проводил дни на этой скамейке, откуда видать двери храма Архангела Мигеля, а на руке его сама собой плясала кукла, сплетённая из копры кокоса. Кажется, между ними существовала беседа.
Все наши понимали, что с Ксанфом плохо, что он, как говорится «локо де атар», то есть полоумный под завязку. В свободное время, до мессы в храме или сразу после, многие подходили к скамейке поглядеть на Ксанфа. Раньше у нас на острове не было своего уличного сумасшедшего, что ожесточало сердца, а Ксанф пробуждал добрые чувства. Ему оставляли фрукты, такосы и мелкие песо.
Иные же пытались уловить смысл в природном бормотании Ксанфа. Первый в этом начинании был дон Хорхе, директор заповедника голубых крабов, видевший смысл повсюду, - в морском прибое и завывании ветра, в движеньи крабьих глаз и шорохе пальмовых листьев. Главное, откуда и как слушать, говорил он. И вот ему удалось кое-что разобрать. На расстоянии десяти метров, строго на юго-восток от Ксанфа, беседа с куклой звучала по-человечески, хоть и на странном языке. Думая, что это майя, дон Хорхе пригласил Эмилиано сорок девятого, который простоял со старанием на указанном месте с рассвета до заката, кротко улыбаясь и кивая.
-Ну, давай, наконец, запишем! – воскликнул дон Хорхе. – Всё понял?
-Ничего, - сокрушённо вздохнул Эмилиано. – Ничего не слыхать, ты зна-а-аешь…
Другой бы плюнул, но дон Хорхе, кружа близ скамейки, вскоре обнаружил, что в десятиметровом радиусе бормотанье Ксанфа транслируется на всех основных и многих неопознанных языках мира. Как в туристическом автобусе, где наушники с переключателем.
Дон Хорхе получил такие сведения о голубых крабах, от которых волосы дыбом. Но самое поразительное это то, что сейчас скажу, - никто больше ничего вразумительного не услышал! То есть наши, конечно, повалили гурьбой, потоптались кругами под пустое бормотанье и заподозрили дона Хорхе. Лучше сказать, в одном из двух – либо это чистой воды надувательство, или же безумие, подхваченное, как вируэла, от Ксанфа.
Только настырная сеньорита Лиз приволокла вдруг складные стол и стул и разместилась в трёх с четвертью футах на север за скамейкой «Все правы». Именно там, на чистом английском, шло якобы повествование о традициях древних майя. Для каждого, говорила сеньорита Лиз, свой радиус и своя точка, ищите, ищите! Впрочем, наши и не думали. И не очень-то удивились, поскольку от этой гринги с русскими корнями всегда ожидали какого-нибудь выверта.
Был ещё случай с команданте Марио Кастро. Во время испытательного полёта в двух милях над островом в наушниках раздался голос Ксанфа – «глуши, брат, мотор! послушай о чёрных дырах, которые повсюду…» На этом связь прервалась, потому что команданте, хоть и подмывало, мотор не заглушил и вылетел благополучно из своего радиуса. Рапорт, конечно, засекретили, а Марио Кастро временно отстранили, и он жаловался на исповеди падре Себастьяну.
Позволю себе сказать, что падре Себастьяна очень беспокоила суета вокруг скамейки с Ксанфом - подношения в ущерб храму и вообще признаки бесноватой одержимости, которая заразна. И вот он понятно, что сделал – написал бумагу и отнёс в муниципалитет, с верой в людей. Однако там оказались практические умы. Обсудили дело и оставили, как есть – пусть пока сидит на скамейке безобидный бормотун и привлекает туристов шаманским обликом, по крайней мере, до сезона дождей.
Падре Себастьян вернулся в храм с такой тоской на лице, что называется смертной, будто в жизни всё свершилось, осталось лишь разобраться с Ксанфом. Он и отправился в парк, через двадцатую авениду, подбирая слова, которые бы дошли до полоумного. То есть, думал, начну мягко, и вдруг возвышусь на бесов и сотворю плюновение… Примерно так и думал, когда остановился у куста бугамбилии на обочине, пропуская трицикло с безрадостным продавцом павлиньих перьев. И тут вот мысли сбились и рассыпались, поскольку в голову проник – не через уши, а иным каким-то путём – чужой голос. Лучше сказать, не совсем чужой, а Ксанфов, но на латыни, подзабытой падре Себастьяном, - миррабилэ дикту, дэус де вису эст, ин сэкула сэкулорум, индэ ирэ… Что-то о гневе во веки веков, и о Боге, как очевидце.
Когда я представляю, какие чувства пережил падре с этой нахлынувшей латынью, не знаю, кто бы ещё смог, другой бы умер от давления. А падре Себастьян чутко двинулся, приостанавливаясь, как спаниель на дичь, по широкой дуге, которая вела-вела вокруг парка, да и уткнулась в двери таверны «Мама, ё кьеро».
Мрачнее места не сыскать на острове Чаак круглые сутки там пьют, курят и нюхают, что придётся, а вокруг железных столбов пресмыкаются девчонки, голые, как устрицы на тарелке. Вообще-то таверна всегда находилась, где и следовало, неподалёку от городской помойки, и почему именно тогда возникла у парка Корпуса Кристи, - не могу сказать и объяснить.
Однако вот что произошло в тот день. Падре Себастьян открыл двери и вошёл, и это поразило внутренний мир таверны «Мама, ё кьеро», где никаких падре отродясь не видывали. Девчонки присели, хоронясь за столбами, и многие посетители естественно поперхнулись. То есть это было явление. Сперва подумали, что падре ошибся приходом, впёрся не в свою обитель, как бывает в жизни с любым человеком, и сейчас поймёт. А он, следуя, будто в тумане, за разноязыким голосом Ксанфа, уткнулся, наконец, в испанский и замер ровно посреди зала, вроде всю жизнь сюда стремился.
Наши в основном хорошие, уважительные католики. Когда в Гвадалахаре близ аэропорта расстреляли из автомата кардинала Игнасио, все очень переживали, поскольку, как выяснилось, его спутали по одежде с другим кардиналом.
Вызвали из подземелий хозяина таверны сеньора Пелудо. И вот сеньор Пелудо учтиво спросил, чего желаете. Падре Себастьян, конечно, ответил бы, чего – провались тут всё с потрохами в преисподнюю! – кабы не голос Ксанфа, овладевший головой. И как-то невпопад потекли из уст совсем иные слова, иные пожелания.
-Все правы, братья, - сказал падре, - Хоть в чём-то, потому что живут и умирают, чтобы жить. Есть впадина, я побывал там, где время и земля соприкасаются. И вот что жизнь человека на земле – это дырка во времени. Представьте, братья, сито или решето, в котором все мы – дырки. Оттуда в туда. Сквозь нас всё протекает, - и чувства, и дела – приобретая вкус и цвет, и смысл, и запах. И эта мысль проста, как дротик для метания, хоть не видал. Впрочем, чтобы знать, достаточно знать. Цветок и песня – сущность мира. Бог пел, когда творил нас. Все мы – песня, звук, на миг застрявший в решете…
-Погодите, падре. Хотя бы присядем, - вмешался сеньор Пелудо. – Я вас послушаю, а другим, зачем мешать!
Но и другие хотели послушать. Безумная полоумность речи тронула здешних. В них сидела, видно, как жаба, сосущая жажда непонятно чего. «Говори, падре! – воскликнули здешние. – От всего сердца говори, чтобы задело эль корасон!»
Конечно, в таверне «Мама, ё кьеро» собрались не самые удачные строки божественной песни, но без них-то вообще пустоты, которые не пропеть. И вот падре продолжил под диктовку. «Я пришёл не сам от себя, - говорил невольно. – А от всего сердца. Меня вроде послали, чтобы рассказать. Бог тосковал в одиночестве, как свет во мраке. Он мог рассеяться напрасно, если бы не создал наш остров и нас самих. Он рассеялся в нас, чтобы жить, потому что мы, умерев, собираемся в Нём. Он с нами – одно целое, хотя и раздвоенное. Он зависит от нас, как и мы от Него, - общая нужда и общее благоденствие. Он сотворил нас любовью и верой. Креар – творить, и креер – верить. Меж ними только любовь – амор. Его пища – это наши любовь и вера. И вот Он голодает. Но и мы голодаем и жаждем, не понимая, собственно, чего. Ошибочно жрём и выпиваем…»
-Так не честно, падре! – взмолился сеньор Пелудо. – Кстати, не прерваться ли вам на обед?! Не хотите ли перекусить?
-Керер – хотеть. Вот что грубо правит нами! Мы по хотенью нашему создали и сатану, и преисподнюю,- молвил падре, сам дивясь, и перешёл к бытию острова Чаак, которое вкратце изложено выше.
Посреди зала со временем утвердили кресло, где падре Себастьян задрёмывал, не умолкая, впрочем. Так и толковал не один день, а много, без устали – до самого сезона дождей, когда голова вдруг начала пустеть. То есть голос Ксанфа исчерпался, оставив лишь осадок.
-И словес, как птицы, улетают, а в гнёздах пыль, - повторял падре. – И как заставить сухое дерево цвести, петь и свистать по-человечьи?
Никто не отвечал, хоть здешних ещё прибавилось, поскольку это обычно в сезон дождей. Все слушали, выпивая, куря, нюхая и глядя на голых девчонок, которые плясали без музыки вокруг столбов и кресла, изображая в лицах буквально всё, что падре изрекал.
И вот что ему удалось наконец высказать. Это то, что давно хотелось, с первых минут, - провались тут всё с потрохами в преисподнюю!
Очень сомневаюсь, провалилось ли. Навряд. Однако падре Себастьян обнаружил себя на окраине, почти у городской помойки, под ливнем, стоявшим меж землёй и небом, как внезапный океан. Хлестало волнами так, что глаза прикрывались, и ускользали пути. И выплыл опять голос Ксанфа, спешащий в «Мама, ё кьеро».
-Сеньор тавернеро! – напевал Ксанф. – Налей-ка ещё рюмочку! Так надобно забыться!
Ливни его вполне излечили, как и полагали в муниципалитете, привели в чувства, промыли, очистили. Ксанф совсем не помнит путешествие на канистре и парково-скамеечную жизнь. Кокосовая кукла танцует теперь в таверне на стойке бара. Канистра хранится в краеведческом музее. Это такой обычный баллон, на тридцать литров, для пресной воды, который берут с собой в баркас рыбаки. Его показывают туристам вместе с фотографией Ксанфа в сомбреро. Образ привлекательный – напоминает пляжный столик на железобетонной ножке.
Позавчера дон Хорхе обнаружил на канистре округлые знаки, подобные письменам древних майя. И вот он сразу отправил запрос на фабрику канистр, не их ли это причуды. Дон Хорхе будет ждать ответа. Это хорошо придумать чего-нибудь, чтобы ждать. Все наши вообще-то ждут – в основном хорошего – и жизнь поэтому как-то идёт. Иначе бы непременно легла и лежала. Так бывает, но редко.
Море, того и гляди, прибьёт новое откровение к острову Чаак, можно так сказать. А можно и помолчать уже.
|
|
|
|
|
|
|
|
|
|
"ORO-DE-FE" - "ЗОЛОТАЯ ВЕРА".
Прекрасно обладать ею в умеренном количестве,
не близясь к фанатизму.
|
|
|